Таволга
Шрифт:
— А она вязкая?
Он подвинул табуретку:
— Садись. Откуда тебе известно, что гончая может быть вязкой или нет.
К нам на Березовку наезжали охотники, подолгу сидели у керосиновой лампы за разговорами. Я обыкновенно пристраивался где-нибудь в уголке, слушал охотничьи рассказы о разных случаях, повадках дичи и, конечно, о собаках. Там-то и набрался таких слов, как паратость, позывистость, вязкость и много других.
— Знаю Березовку — косачиные места, весной душу оставишь там. А Потешка не вязкая, много с ней не добудешь. Да дело не в зайце, малыш…
Послышался конский
— Эй, хозяин, зверей убери!
Тимофей загнал собак. За ним вошел в комнату бородатый человек в пропыленном плаще и отгорелой холщовой кепке.
— В ноги падать пришел — выручай. Три гурта из степей подошли, через перевал направились. Вчера трех овец волки задрали, сегодня — с десяток.
— Сколько их, Макар Демьяныч?
— А кто считал? Пару прибылых да переярка видели, старая должна там быть. Может быть, пять, может, семь, а то и все десять, кто их считал? Помоги, как хочешь.
— Притравленная стая нужна, а мои, кроме Рогдая и Вопилы, в глаза волков не видели.
— Хоть бы попугать. Гнать не ближнее место, ополовинят гурты.
— Ладно, скачи к Рыбакову, пусть с Флейтой сюда идет, да Евстигнееву вели Будилу прихватить, а больше не надо, путаться только будут.
— Мигом! — Макар Демьяныч выскочил, и за окном простучали копыта.
Я понял, что мне пора уходить.
Утром первым делом поглядел за речку. Тимофеев двор был пуст. Вернулись охотники на другой день к вечеру. В телеге лесника лежала оскаленная волчица и одна из порванных ею чепрачных.
Война застала меня на Березовке. В каникулы пришлось помогать по хозяйству, ездить на Рыжке по дрова, приглядывать за скотиной, изредка удавалось порыбачить.
Вернувшись в поселок, увидел Тимофеев домишко заколоченным. Меня окликнула Жариха и дала прочесть записку.
— Ну-ка, что он пишет? Говорил: человек придет, ружье заберет, собак, а никого нету. Громче читай.
Я прочел следующее:
«Дорогой друг, Егор Иваныч!
Обстоятельства велят свернуть дела. Все свое хозяйство оставляю на твое попечение. Собак сохрани, если не удастся, то хотя бы Потешку. Потеря была бы слишком велика — равной по голосу ей нет у нас, да, может, нет и на всей земле. Ты слышал ее прошлое поле — совсем не то. Теперь голос определился, и смею утверждать, что среди гончих Потешка, может быть, то же, что среди людей Карузо. То возьми в рассуждение, что от нее можно породу повести, так что дело, выходит, не только мое или твое, потому сохрани.
До победы, мой друг!»
— Э-эх, пустой человек. Вокруг вертеп, а ему собака далась, — разочаровалась Жариха. Она ругала ружье, стоящее в углу за столом, хлебные карточки, очереди и Гитлера.
Собаки некоторое время бродили по городу, потом одна по одной, кроме Потешки, исчезли куда-то. Потешка толкалась возле хлебных очередей, заглядывала в глаза прохожих, доверчиво подходила к мальчишкам. Те заставляли ее подать брошенный коробок или варежку, понести сумку, забавлялись ею и подкармливали, как могли. Собака сопровождала их в школу и ждала большой перемены, когда появлялись они с маленькими кусочками хлеба. Проходя мимо, каждый ей отщипывал крошку. А когда гудел гудок, бежала к проходной и сидела там, пока
Вторая зима выдалась студеной. В школьном дворе ей не давали больше крошек. Иногда она слонялась по базару, но и там поживиться было нечем — ее гнали от лотков. К весне резко обозначились ребра, хвост поник.
Ночевать она возвращалась домой и устраивалась на крыльце. Ее удерживал тут запах пороховой гари за дверью.
Однажды она вернулась совсем натощак. Обтоптала крыльцо, свернулась на нем и принялась обкусывать с лап снежные шарики. Ночью шел крупный снег и выли за поселком волки.
Утром Жариха постучала коромыслом в проруби, лед оказался толстым. Огляделась и увидела на крыльце снежный холмик.
— Э, видно, совсем худо дело.
Прогребла дорожку, растолкала собаку:
— Вставай, будет лежать-то, ишь, завалилась, барыня.
Очистила под навесом место, кинула половик, перетащила на него Потешку и накрыла старым одеялом. В этот день пришлось разделить ей свой суп на две части. Сунула плошку под собачий нос:
— Жри, навязалась ты на мою шею.
Однажды, когда на крышах появились сосульки, собака встала и, пошатываясь, направилась к старухиному дому.
— Пришла! — удивилась Жариха. — А кто звал?
Пропустила в избу, села у окна.
— Хоть бы раз почтальон пришел. Для чего прожила, никому не ведомо. Другие старухи внучонков качают, а у меня не задалось. И твой тоже хорош, — напустилась на собаку, — нет отписать: так, мол, и так, жив-здоров, фашиста воюю, не отвалилась бы рука небось.
Зазвенели ручьи, побежали с гор рыжие потоки. На припеке конопушками распустились цветки мать-и-мачехи. Вздулась речка. Через шаткий мостик пробралась Жариха, оторвала доску, что прибита была поперек двери, и принялась хозяйничать в избе Тимофея. Выгребла старые окурки, обмела тенета по углам, ругая пауков кикиморами, вымыла окна, побелила печку, а на пол постелила самотканый половик. Вскопала грядку под окнами и посадила ноготки. На ночь поставила квашню и загадала: поднимется тесто — придет Тимофей.
Появился он неожиданно, на рассвете.
Накануне я поздно вернулся с Березовки — помогал там копать огород, устал и спал беспокойно: мерещились солнечные косогоры, поющие косачи на березах, пушистые зайцы в темных ельниках. Вдруг будто кто-то в бок толкнул — проснулся, откинул одеяло и выскочил на крыльцо. Гляжу — за речкой Тимофей трубит в рог. К нему Потешка бежит, а за нею — Жариха. Сгорбленный Ермил — совсем старик стал — бредет за поредевшим стадом, головой качает: «Жидковат германец-то оказался. Ну, пусть не обессудит, не звали».
Одевшись кое-как, бегу за речку.
— Ты ли это, Васек? — Тимофей улыбается. — Вырос, не узнать. Есть дичь-то?
— Пропасть, — говорю словами Ермила, — не пугана.
Тимофей заволновался.
— И не думай, не пущу, — Жариха загородила дорогу. — Самовар ставить буду, пирог с грибами печь. Не успел на порог ступить и бежать — мыслимо ли дело? — Жариха тянет его за рукав и зачем-то говорит: — И скрипица твоя исправна.
— Спасибо, — Тимофей обнимает старуху, не может вспомнить ее имени и волнуется. — Ты, мать, самовар ставь, пирог пеки, а мы на часок сбегаем.