Таволга
Шрифт:
— Ружье принести? — я порываюсь.
— Не надо. — Он машет рукой, и я вижу, что на ней нет пальцев.
Выходим за поселок. Трава от росы голуба. Потешка часто оглядывается, проверяет: тут ли мы. Догоняем стадо. Ермил подает руку и мрачнеет: «И тебя отметил, подлый… А на Рыбакова похоронка пришла. Эх, какие сокола загублены!.. Ты, Тимоша, в ельник сверни, непременно зайца побудишь».
Ельник тих. Роса на хвое сверкает бисером. Прохладно.
— Ищи, Потешка! — подбадривает Тимофей. — Тут, тут…
Собака скрывается.
Стоим, прислушиваемся. Спрашиваю:
— Кто такой Карузо?
— Певец был знаменитый.
Тишину разбивает звук — словно
Заяц не пуган, идет по маленькому кругу и, замкнув его, останавливается, садится на задние лапы. Повернув уши назад, слушает, как приближается гон.
Я посмотрел на Тимофея и не узнал его: ноздри раздуты, глаза блестят, губы подрагивают, и, кажется, ему не хватает воздуха.
Заяц делает высокий скачок. Тимофей идет на след, перехватывает Потешку и успокаивает:
— Ишь, запалилась. Ничего, ничего, теперь все хорошо будет.
КОСУЛИ
Когда отец ушел на фронт, мне исполнилось двенадцать лет. Мы по-прежнему жили в лесу, где без мужских рук и в мирное время обойтись непросто. А когда у нас в подполе замерзла картошка, то настали совсем тяжелые дни.
В зимние каникулы, с намерением чего-нибудь добыть, я направился на Березовую гору и нашел там следы трех косуль. Они привели к остаткам стога. Завидя меня, косули кинулись вверх и утянули за гриву. Преследуя, стал под гору их догонять, так как на лыжах я не проваливался, а они ныряли в снег почти с головой. Чувствуя, что их настигают, они разделились: две пошли вверх, а козел продолжал уходить вниз. Наверное, боязнь врезаться в сосну (а они там здоровенные) помешала прицелиться, и я сделал два промаха. При втором выстреле нажал посильнее на правую лыжу и зарылся в снег. Пока вылез, вытряс снег из валенок да очистил ствол ружья, — козел ушел.
Он пробирался хребтами до Березовки, потом к началу реки Каменки, верхом Шумилихи через тракт в Шиши, что стоят над Аем. Потерял я его. Съел кусочек хлеба, взятый с собой, и чуть живой потащился к дому. У родника решил напиться. Обвалил снег и полез вниз головой к воде. Напился, вылез, поднял голову и глазам не верю: козел с косулей стоят на бугорке. Видимо, они вышли, когда я пил, и в торчащих вверх ногах не увидели для себя опасности. Но только я потянулся к ружью, они исчезли.
И снова началась гонка. Бегут впереди, в панику не кидаются, но и на выстрел не подпускают. Встану — они остановятся, пойду — и они идут. Мне бы домой повернуть, а я все надеялся на удачу. Опомнился поздно. Мороз около тридцати. Сил нет, а до дома километров десять, и хоть бы крошка хлеба.
Прислонюсь к сосне, в голове — звон, в ногах слабость. На груди борода от инея. В сон клонит. Вспомнил рассказы деда о том, что, если человек хочет жить, ни в коем случае не должен садиться. И я шел. Медленно, с остановками, но шел. Знал, если сяду, не встать — усну и замерзну. Но не это пугало. Жаль было братьев и матери, когда они по следу пойдут искать меня. Тяжело давалась дорога: десять шагов — остановка, снова десять — снова остановка. Когда увидел огонек своего дома, сил не было совсем. Хотел выстрелить, да жалко стало патрона — каждый заряд был на счету.
Дома, как обдало теплом, повалился в угол на скамеечку, на которой обувался дед. В ответ на вопросы ничего сказать не мог и только улыбался, должно быть, глупо, потому что мама не на шутку забеспокоилась, не сошел ли я с ума.
ЧИРОК
Как-то я ловил в речке красноперок и меня позвали ужинать. Оставил удочку с наживкой в воде и вернулся только на другой день. Удочки на месте не оказалось. Стал искать и обнаружил ее запутанной в мелком тальнике. Вышло так, что на удочку попал чирок. То ли с рыбкой крючок проглотил, то ли на червяка польстился, не знаю. Пытался освободиться, запутал леску и залез под корни, откуда достал я его чуть живым. Вытащить крючка не мог, так с удочкой и принес домой.
Дедушка взял чирка, оглядел внимательно, сказал: «Экой дурашка», — и кодочигом, которым ковырял лапти, извлек крючок. Потом выпустили чирка и смотрели вслед, пока он не скрылся из виду.
— Надо было его сварить, — сказала бабушка.
— Ему скоро лететь далеко, в теплые края. Ну и пусть летит себе, зачем его варить.
Может быть, потому, что утке каждый год предстоит тяжелый двойной путь, полный лишений, мне бывает жаль ее и, наверное, по этой причине никогда не нравилась утиная охота. Да она никакого умения и не требует, кроме отличной стрельбы. Выгоняй из камыша и стреляй. Что тут интересного? Даже заблудиться невозможно.
ВИНА
Один охотник рассказывал мне еще в детстве, что вредных зверей и птиц нет, и зря никого стрелять не следует. Мне этот разговор запомнился, и я не поднимал ружья ни на сорок, ни на ворон, ни на других зверей и птиц, которых причисляют к вредным. Но если говорить только правду, то нельзя умолчать об одном случае, произошедшем по моей вине.
В конце войны вели новую цепь линии электропередач. Разрубали трассу, вязали и ставили опоры. Рабочие жили в больших палатках с железными печками. Я возвращался с охоты ни с чем через их стан. Один из монтеров стал подтрунивать, что я, мол, и стрелять не умею, и ружье ношу для форсу. «А что, Васька, тебе ведь не попасть в того беркута», — в разговор вмешался второй.
Над головами кружила большая птица. Я вскинул ружье и выстрелил. Беркут дернулся, завалился набок и упал неподалеку. Строители подбежали к нему, хотели взять, но он не давался в руки. Все же эти двое изловчились, схватили за крылья и повели, как водят ребенка, еще не умеющего ходить. Он пытался достать клювом и лапами обидчиков, но этого ему не удавалось. Наконец, зацепил комбинезон одного и словно ножом распорол. Тогда тот мужик со злости облил орла соляркой (бочка находилась неподалеку) и поджег. Беркут, словно огненный мяч, подпрыгивал, потом упал, подергался и затих.