Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
Котенок пискнул под его сапогом. Сысой нагнулся, взял котенка в руки: «Молчи, пискун!»
В комнате, у постели, подтянув шевиотовые брюки, сидел врач (лучший в Пятигорске). Складки его сытой шеи перевалились через крахмальный воротничок. Спиной к Сысою и лицом к окну развалился на стуле Анджиевский: прибежал из Совета. Полы его шинели, забрызганные грязью, лежали на полу.
— Процесс протекает нормально, — врач повернул к Анджиевскому моложавое лицо. — Юный организм роженицы надежен, я не предвижу осложнений. Роды, по всем признакам, наступят сегодня к вечеру. Неужели у вас в доме нет женщин, товарищ Анджиевский?
Он повертел на мизинце кольцо с бирюзой.
— Женщин
— Мальчика — это ее брат? — лучше всего отослать куда-нибудь. Вы, товарищ Анджиевский, насколько я пони-маю, заняты в Совете день и ночь. Обязательно, обязательно нужны женские руки.
— Женщины будут, — повторил Анджиевский.
— К вечеру я приеду. — Врач начал собираться. Держа в руках желтый саквояж, он прошел мимо Сысоя и обдал его запахом «Шипра». Не по осанистому его торсу, не по седеющим усикам, а именно по распутному, лукавому запаху «Шипра» Сысой вспомнил, что врача этого он и Анна судили в Ревтрибунале за отказ посещать неимущих больных. Судили и присудили к тысячной контрибуции.
Сысой надумал было войти к комнату, где длинно и горько стонала Анна, но постеснялся. Анджиевский сейчас же послал Ваню в Совет за женщинами. Ваня ветром пронесся мимо Сысоя. Анджиевский ходил по комнате, исподлобья взглядывая на жену. Его широкие губы были надуты, длинные волосы выбивались из-под солдатской фуражки и висели на лбу и на ушах. Зазвонил телефон. Анджиевский зажал звонок ладонью, через плечо испуганно посмотрел на Анну. Сысой опустил котенка на пол и, вздохнув, вышел на улицу.
— Анна! — окликнул Анджиевский, стоя у телефона.
Она не ответила. Губы ее приоткрылись, обнажив сочные, молодые десны. Голубая бледность проступила на длинных висках, на тугом подбородке. На платье, стянувшем грудь, как живые, шевелились турецкие цветы. Любимая! Опять под ладонью зажужжал телефон.
— Возьми трубку, — сквозь зубы сказала Анна, — нельзя же так.
Он взял трубку. Звали в Совет. У Совета собрались тысячи ополченцев, вернувшихся с фронта, требовали оружия.
— Иди, — сказала Анна.
Анджиевский надвинул картуз на лоб. В дверях остановился.
— Нельзя ж тебя… одну.
Она повернула к нему глаза, потемневшие от боли. В глазах качалась, плыла комната. Анджиевский был далек, недостижим, обнят и скрыт белой пеленой. «Останься», — сказала или подумала она. Ее вскинула большая боль, какой не одолеть, не пережить, — и вдруг отпустила.
Стало хорошо. После этих сокрушительных страданий Анна почувствовала себя центром жизни, и на нее, как ласковая вода, изливались тишина, блаженство и покой. Ручьи кровавого солнца струились по металлической спинке кровати. Анджиевского не было в комнате. У постели молча сидели товарищи из профсоюза: Маша и Александра Ивановна.
— Где Анджиевский? — спросила Анна.
Александра Ивановна ответила, наклоняясь над ней:
— Ничего, ничего. Сына ему родишь. Или дочь. Одним большевиком на земле станет больше.
Дочь родилась на рассвете.
Глава вторая
День. За окном ветер. Голые сучья каштана позолочены солнцем. Блестящее, как лед, холодное небо. По мощеному двору ветер с грохотом гоняет пустую банку из-под компота. На Бештау снег. Ребенок у груди, сладкая боль соска, счастливая тишина тела. На столе тугие от крахмала рубахи Анджиевского: принесли из пошивочной, где женщины день и ночь шьют рубахи для отрядов. Красное горячее тельце сопит у груди. У него руки, ноги, спина, голова с пучком темных волос и пятки, и локотки — все настоящее!
— Ты не думай, — говорила Анна Анджиевскому, — она не помешает. Теперь мы сильнее:
Он смеялся. Руки его были теплы. В нем было новое, с чем он сам не мог справиться, — нежность, что ли, или как там это назвать?
— Я для тебя ее родила, Григорий.
— Не иначе, как для революции. Крестной маткой революцию позовем. Гляди, как орет: пламенным агитатором будет… Подвезло дочке. Мы землю вскапываем и поливаем кровью, а она спелые ягодки будет есть.
Григорий уходил, и все же это его новое — нежность, что ли? — оставалось с ней весь день. На стене — его фотография в рамке, засеянной мелкими черноморскими ракушками. Снялся боевито: в незастегнутой шинели, в солдатской фуражке, облокотился на бутафорскую колонку, сдвинул ее. Через распахнутые полы шинели видны парадно начищенные сапоги. Губы сжал. Глаза прокалывают мир, как штыки. Вон он какой, муж, отец, комиссар, председатель исполкома, Анджиевский!
В условленные часы приходила Александра Ивановна, кипятила на керосинке воду, гремела тазиком, глядела карими своими глазами и добро, и сердито.
Анна закрывала глаза, чтобы не расплескать своей ясной радости. По-новому сильно она любила Анджиевского.
И откуда взялся такой?
В февральские дни Анна была в Цветнике на митинге. По сырым и вязким дорожкам к открытой эстраде валила толпа. Красные флаги, привязанные к павильонам и деревьям, щелкали на свежем ветру. На скамьях, вперемежку, тесно сидели интеллигентные барыни под цветными вуальками, солдаты, купцы, садоводы и базарные попрошайки. Интеллигентные люди приподнимали шляпы и рекомендовались друг другу: «Я социалист-революционер. С кем имею честь?» — «Партии народной свободы, если позволите». Один хмурый солдат, только что из госпиталя, с завязанной шеей, на которой криво сидела бледная сливоподобная голова, сказал: «Мы за то самое, чтоб поболе земли было под сохой». — «И земля будет, и все будет! — восторженно закричала гимназистка с замшевыми глазами. — И все будет обязательно, непременно!»
В гулкой утробе раковины, у беленького ресторанного столика, один оратор сменял другого. Ораторов было так много, что они стали в очередь, которая привычным по военному времени завитком протянулась по эстраде. Оглушительным барабаном бухало слово «свобода» — оттуда, где в курортные летние вечера над звоном смычков, над воркованием арф, над глухим кашлем фаготов модные дирижеры, стуча манжетами, вели изменчивые течения симфоний.
Скопление людей подхватывало это слово — «свобода», и оно летало из рук в руки, как мяч. Потом все чаще ораторы стали выкрикивать: «Война!», «До последнего патрона в сумке свободного солдата!», «До последнего свободного мужчины в пределах обновленного отечества!», «До последнего биения свободного сердца!»
Анна увидела, как солдат оттолкнул оратора, и от резкого движения с него слетела фуражка.
У солдата было зеленое госпитальное лицо, большие малокровные уши.
Он закричал: «Долой войну, дойную корову капиталистов!» Больничный бурый халат распахнулся. «Не отдавайте свободы, солдаты, — кричал солдат, — пора кончать войну!»
Он изгибался и крутился на месте и вдруг вспыхнул огнем гнева. Слушать его было почти страшно. Анна опустила глаза. Она услышала, как стучит ее сердце. «Долой демагога! — кричали в публике. — Пихайте его вон, это большевик!» Склоняясь к самым коленям Анны, кашлял и задыхался опрятный старик с выпуклыми, как у овцы, глазами. Он обрызгал белой слюной юбку Анны и прохрипел, глядя на нее выгоревшими бледными глазами, полными слез: «Шпион немецкого генерального штаба!» Надушенным шелковым платочком он вытер слюну с колен Анны, и ей показалось, что дрожащие ручки его похотливы.