Таврия
Шрифт:
Ясно, Геродот что-то напутал. По его свидетельству, в древности леса шумели у самого гирла Днепра и даже возле Перекопу. Не днепровские ли плавни принял он за настоящие леса? Но то, что степи были в старину иными, — в этом нет сомнения. Пышная растительность бушевала здесь. Еще во времена Боплана в степях водились туры, благородные олени…
«Распашка степей, пастьба стад и овец изменили структуру почвы… Наше южное земледелие находится в надорванном, надломленном, ненормальном состоянии. Оно является биржевой игрой, азартность которой возрастает с каждым годом…»
Гневом дышит книга профессора. Как строгий врач, дает он свои советы, определяет режим. Регулировать реки. Создавать водоемы. Насаждать лесополосы… Баклагов уже насаждает в Каховке лозу на летучих песках. Почему же ему никто не помогает? Почему насмехаются
Много мыслей вызывает у Валерика прочитанное.
О многом хочется спросить у Ивана Тимофеевича… Но тот с головой окунулся в свои, только ему известны проекты, что-то подсчитывает, множит и перемножает…
«Никакая агрономия не поможет, — грозно предупреждает профессор, — если сами землевладельцы, неправильно понимая свои права и обязанности к земле, будут думать лишь о выгоде, вопреки требованиям науки и здравого смысла!» Но как же сделать, чтобы они перестали думать только о своих выгодах? И вообще возможно ли такое? И что думает обо всем этом Мурашко?
— Иван Тимофеевич, — отрывается от книжки Валерик, — можно ли…
Голос его вдруг осекся. Взглянув на Мурашко, парень поразился: никогда еще он не видел своего учителя таким! Свободно откинувшись в кресле, словно отдыхая, Иван Тимофеевич улыбался, глядя в потолок, — улыбался усами, бородкой, всеми морщинами по-южному смуглого лица. Глаза его лучились счастьем. «Что с ним?» — невольно подумал Валерик, завороженный необычайным, вдохновенным видом Мурашко. Иван Тимофеевич напоминал в этот момент отважного путешественника, который после долгих блужданий в пустынях, наконец, открыл все, что жаждал открыть, и, добравшись до спасительного оазиса, свалился под зеленой пальмой, измученный, но безгранично счастливый.
— Вот и завершил ты, человече, главное, самое большое и самое любимое сооружение своей жизни, — с торжественной медлительностью заговорил Мурашко. — Два года бился… Немало было промахов, немало поблуждал наощупь, впотьмах… Не раз терял веру, впадал в отчаяние, но хорошо, что поднимался, что снова брался за свое… Теперь все легло, как должно, все гармонирует… Пойдет — не может не пойти! — Мурашко говорил, уже не замечая парня. Казалось, он разговаривает с пространством.
— О чем это вы, Иван Тимофеевич?
Как бы разбуженный этим вопросом, Мурашко удивленно взглянул в угол на Валерика.
— Ты еще здесь?
И, привычным движением добыв свою карманную «луковицу», некоторое время внимательно смотрел на нее, прикусив ус.
— Тебе пора, Валерик. Завтра рано вставать… Пойдем.
Вышли на веранду.
Теплая ночь, напоенная степными запахами, проплывала над Асканией. В дремучей чаще парка пощелкивали соловьи. Хотя Иван Тимофеевич был сейчас в прекрасном настроении, однако, оставаясь верным своему пристрастию все вокруг улучшать, он вскоре обнаружил несовершенство даже в трелях асканийских соловьев.
— Слышишь? Сделает одно, два, самое большее три колена, а дальше уже затрещал, как сорока… Не умеют наши асканийские соловьи петь в самом деле по-соловьиному… И знаешь почему? Мало еще в наших парках певчих птиц с красивыми голосами, а соловей имеет привычку перекладывать на ноты то, что слышит поблизости, вокруг себя… Сорока застрекочет, он и сороке саккомпанирует, такой маэстро!..
— Я до Аскании вообще соловья не слыхал, — признался Валерик. — В школе весна, бывало, придет, и не то что соловей — кукушка не закукует…
— В школе… А возьми ты Чаплинку, Строгановку, Громовку, все наши села степные: что они слышат? — Мурашко помолчал, как бы прислушиваясь ко всем этим чаплинкам, строгановкам и громовкам. — Но скоро услышат и они… Перестанет Аскания быть чудом, экзотическим оазисом среди обнаженных присивашских просторов… До самого Перекопа зашумят, зазеленеют вот такие, полные соловьев, парки, сады, рощи… Оживет степь, Валерик, оживет, — уверенно закончил Мурашко и загадочно улыбнулся.
Эта улыбка, как и самый тон, которым говорил сегодня Иван Тимофеевич о возрождении края, несколько огорошили его юного коллегу. Зашумят, зазеленеют, оживут… Говорит так, словно все это уже в его власти, в его руках!
Не знал Валерик, откуда черпает Мурашко свою уверенность. Не знал, что шеренги мелких, заостренных цифр уже стоят в кабинете, собранные и выстроенные садовником на защиту своих золотых мечтаний.
— Идея
Валерик, притаившись среди взрослых, слушал Мурашко с каким-то восторгом, с внутренним наслаждением и страхом. Днепровская вода потечет в степь! Такое в самом деле жило до сих пор только в думах и мечтах народных… А он, этот чудаковатый, не постигнутый им Мурашко, стоит у стола, разложив свои многочисленные записи, схемы и диаграммы, и говорит о будущем таврическом канале, как о чем-то уже реально осуществимом.
Гости, усевшись кто где, слушали Ивана Тимофеевича с напряженным, почти мрачным вниманием, украдкой обмениваясь между собой задумчивыми взглядами.
Сегодня у Мурашко собрался, можно сказать, цвет асканийской интеллигенции, люди, которых водяной механик Привалов, будучи в хорошем настроении, называл мозгом Аскании, «сезонниками не простыми, а учеными». Среди присутствующих были: тот же Привалов; заведующий зоологическим парком Евдоким Клименко, которого в шутку называли Ноем асканийского ковчега и который лишь накануне вернулся из Джунгарии, куда ездил добывать для своего ковчега лошадей Пржевальского; был тут также бонитёр Михаил Федоров, известный всему югу специалист своего дела, первый из бонитёров не немцев, которого пригласили к себе на службу Фальцфейны. В углу возле Валерика сидел, распространяя запах карболки, ветеринарный врач Кундзюба — сосед Мурашко, занимавший второе крыло этого домика, с самого начала рассчитанного на две семьи. Жена Кундзюбы, которую звали странно: Олимпиада Павловна, тоже пришла, но она осталась на веранде в обществе Лидии Александровны. Сквозь прикрытую дверь оттуда то и дело доносился звонкий голосок Светланы и приглушенное бренчанье гитары. Играл Яшка-негр, который бывал в семье Мурашко довольно часто и считался здесь своим. Его, одинокого, заброшенного на чужбину, видимо тянуло сюда, в этот ласковый, гостеприимный и уютный дом. Русским языком Яшка как следует еще не овладел, и принимать участие в общей беседе ему было трудно, зато он прекрасно умел играть на гитаре негритянские песни, развлекая Светлану, готовую бесконечно слушать их.