Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
А народ созерцал. Что думали при этом или чувствовали все эти шорники и кузнецы, полуголые камалы-грузчики, сапожники в кожаных передниках, крестьяне — с благоговением ли, с благодарственным ли чувством к царю-освободителю смотрели они на него? По лицам этого нельзя было сказать. Как будто не его они видели, не на него пришли смотреть, а на отъезд его; они созерцали событие. Так же могли бы они созерцать и отъезд индийского раджи или вывоз слона.
Дождавшись конца церемонии — раньше неудобно было уйти, — Клеточников, более не заходя на почту, так и не отправив писем, поспешил домой — подходило время принимать виноград.
Глава вторая
Разговор с Винбергом вышел неожиданно, день, казалось, был для этого не подходящий, Винберг спешил, он приехал из Ялты на извозчике и, сперва намереваясь задержаться у Корсаковых, отпустил извозчика, а потом, вспомнив о каком-то неотложном деле в Ялте, заспешил
Они вышли к Учан-Су, речонке, подобно Дерекойке бегущей с гор и отграничивающей низменную часть побережья Ялтинского залива со стороны Чукурлара, как Дерекойка отграничивала ее с противоположной, ялтинской, стороны. Выйдя к Учан-Су и более уже не торопясь, они не стали переходить на ту сторону, а пошли вдоль реки к морю, вышли к морскому берегу и побрели назад, к Чукурлару, по тропе, идущей над обрывом. Одна из пустынных бухт им приглянулась, и они спустились в нее. Бухта была аккуратной серпообразной формы с широкой намытой полосой мелкой гальки — прекрасный пляж, наполовину затененный высокой скалой, стоявшей в воде у левого края бухты, они искупались, а потом сидели на гальке в тени скалы и говорили.
— Вы, верно, догадываетесь, — начал Винберг, когда они вылезли из воды и вытерлись полотенцем, предусмотрительно захваченным Клеточниковым, рассчитывавшим искупаться на обратном пути, когда проводит Винберга, и расположились на сухом верху шуршащей галечной дюнки, обсыхая, а ноги оставались в воде, их обмывали накатывавшие прозрачные, как воздух, теплые изумрудные волны, — вы догадываетесь, о чем я хотел с вами говорить?
Перелом в их разговоре наступил, когда они только выходили к Учан-Су, и все, что Винберг говорил потом, пока они шли вдоль реки к морю и купались, было приближением к этому вопросу.
— Об Ишутине? — сказал Клеточников, понимая, что дело не только в Ишутине, что Винберг, внимательно следивший за ним на вечере у Корсаковых, угадал в нем, Клеточникове, нечто, что он, Клеточников, вовсе не спешил открывать, и потому Винберг и держал себя с ним так сдержанно в последующие дни, во время их прогулок по виноградникам Чукурлара, что угадал.
Винберг засмеялся.
— И об Ишутине, — сказал он с нажимом на «и». — Николай Васильевич, я человек прямой, бесхитростный, люблю во всем ясность, это во мне немецкое, хотя по воспитанию, образованию и языку я чистокровный русак, но неопределенность — мой враг, и поэтому буду с вами предельно откровенен, тем более что вы мне симпатичны и мне бы не хотелось потерять ваше расположение, а вы, как мне кажется, из той породы, что, напротив, не очень-то дорожит расположением других и уж менее всего людей неискренних?
Он сказал эту добродушно-лукавую фразу опять-таки для того, чтобы показать, что кое-что понимает в нем, Клеточникове, и более того, что именно понимает. Клеточников молчал, и он продолжал:
— На вечере у Корсаковых я наблюдал за вами и обратил внимание на то, с каким неудовольствием вы отнеслись к моему невинному вопросу о причинах вашего выхода из университета. Разумеется, — поспешил он прибавить, — разумеется, в этом факте, то есть в вашем неудовольствии, нет ровным счетом ничего такого, что давало бы мне повод и право ставить перед вами какие-либо вопросы, даже просто напоминать об этом. Напротив, я очень понимаю и признаю, что у каждого из нас могут быть свои маленькие тайны, которыми мы не желаем и не обязаны делиться с первым встречным. Да-с, и не обязаны. Притом вы и ответили на вопрос вполне удовлетворительно: вышли из университета по домашним обстоятельствам. Коротко и ясно. И я не стал бы теперь вновь возвращаться к этому вопросу, считая это нескромным со своей стороны, если бы… если бы не был убежден в том, что это в ваших же интересах. — Он секунду помолчал, интригуя, затем продолжал: — Дело, изволите ли видеть, в том, что в дальнейшем ходе беседы выявилось еще несколько чрезвычайно любопытных обстоятельств, которые настолько все запутали, что пытаться распутать сей клубок без вашего заинтересованного участия было бы по меньшей мере несправедливостью по отношению к вам.
— Какой клубок? — нахмурился Клеточников.
— Возможно, я не точно выразился, прошу меня извинить. Не клубок, разумеется, а вопрос. Единственно вопрос о вашем выходе из университета меня интересует. Но, — прибавил он и сделал многозначительную паузу, — но с этим вопросом я связываю и ваше затруднение, или, проще сказать, уклонение от ответа на другой мой вопрос: почему вы не примкнули к вашим радикальным друзьям? Вот и получается в некотором роде клубок-с.
Винберг умолк и с веселым выжидательным выражением уставился на Клеточникова. Клеточников вяло усмехнулся:
— Что же непонятного? Я объяснял. Не примкнул, потому что не сошлись убеждениями.
Винберг усмехнулся и подхватил, понес:
— Но в таком случае позвольте вам заметить, что это довольно странное несходство. С одной стороны, вы действительно объясняете, более того, торопитесь объяснить, будто вас кто подгоняет, что не разделяете этих убеждений, а с другой — рассказываете об Ишутине и его товарищах с таким пылом, будто и в самом деле хотите нас уверить, что они святые. С одной стороны, доказываете, что с Ишутиным вы почти не встречались, так, изредка в университете, а с другой стороны, излагаете его программу с подробностями, которые показывают, что вы были если не из самых близких ему, то, уж во всяком случае, из доверенных лиц. Наконец, сопоставление времени вашего выхода из университета, весна шестьдесят пятого года, и времени известного оживления подполья как в Москве, так и в Петербурге также наводит на некоторые мысли. Я уже не касаюсь здесь ваших отношений с Николаем Александровичем Мордвиновым, что само по себе вопрос! Какой из всего этого напрашивается вывод? Вывод один: вы были в отношениях с Ишутиным особенных, во всяком случае, гораздо, гораздо более близких, чем это можно было вывести из ваших слов. — Винберг оставил свой нарочитый, деланно обличительный тон и спросил с простодушной улыбкой: — Ну, скажите прямо, так ведь и было?
Клеточников ответил не сразу, помявшись, нехотя:
— Пожалуй.
— А теперь скажите: между этими особенными отношениями с Ишутиным и вашим выходом из университета имелась… ну, скажем, некоторая… связь, не так ли? Я правильно угадал?
Клеточников засмеялся. Он был смущен и озадачен этим натиском, но не хотел этого показывать. Винберг пристально за ним наблюдал. Секунду поколебавшись, отвечать ли, Клеточников все же ответил:
— Да, отчасти.
— Вот и расскажите, что это были за отношения, — с подчеркнутой бесцеремонностью сказал Винберг и лег на спину, закинув руки за голову, как будто и мысли не допускал, что Клеточников может не пожелать рассказывать.
Клеточников тоже лег на спину. Он подумал, вздохнул, усмехнулся каким-то своим мыслям и стал рассказывать. Вероятно, он и сам был не прочь вспомнить пережитое, быть может, искал собеседника, чтобы говорить об этом, — и с кем еще он мог бы об этом говорить, как не с Винбергом, одарившим его своей доверительностью, заявившим себя человеком основательным, способным слушать других?
— Вы угадали насчет Ишутина, — сказал он. — У нас действительно отношения были… особенные. То есть я помогал ему… на первых порах. Он рассчитывал через меня привлечь к конспирациям — это уже было в Москве, в университете — моих товарищей по выпуску из гимназии. Я уже говорил: из моего выпуска десять человек поступили в Московский университет. Он с ними не очень ладил, а я… имел некоторое влияние. — Клеточников усмехнулся. — Это еще от первых классов осталось, я по языкам хорошо шел, особенно по французскому, делал переводы за весь класс. И по математике тоже помогал многим, так что к моему мнению прислушивались. И вот я взялся подготовить их для ишутинской пропаганды.
— А почему за это взялись? Вы что же, к этому времени больше не спорили с Ишутиным, во всем с ним соглашались?
— Как сказать? — задумчиво ответил Клеточников. — Конечно, не во всем соглашался, но… Время было своеобразное. Осень шестьдесят третьего года. Крестьянские бунты, в Польше мятеж… В Москве все время кого-то арестовывают — социалистов, поляков… Газеты трещат о патриотизме. И вместе с этим в университете на нас, вчерашних гимназистов, обрушилась… да, обрушилась, иначе не скажешь… невиданная свобода. Здесь мы столкнулись с самыми неожиданными суждениями о предметах, о которых прежде могли только шепотом говорить. Все недовольны всем на свете и, главное, открыто об этом говорят. И притом еще ругают настоящие порядки за то, что нет той свободы, что была еще год назад. Конечно, через год и это исчезло, все эти остатки вольного духа, но тогда еще они были сильны, и на нас это действовало. По рукам ходили номера «Колокола». Кое-что мы и в Пензе читали, но здесь можно было с этой литературой познакомиться основательнее. Читали, конечно, «Что делать?», тогда еще новинку, все, что писали до недавних пор «Современник» и «Русское слово». И вот, когда Ишутин предложил помогать ему, я согласился. Почему нет? Мы все были социалисты, все сходились на том, что нужно что-то делать, хотя бы объединить студентов, которые разрознились в последнее время, завести кассы, товарищества, а там, глядишь, можно будет заводить и рабочие артели и ассоциации и через них пропагандировать социализм в народе. Все об этом думали, а Ишутин — действовал. Он пытался, как я уже говорил, составить тайное общество, которое и должно было через сеть тайных кружков объединять и организовывать радикальные силы. И я делал, что мог. Агитировал между своими, собирал деньги на ассоциации, выполнял разные его поручения. Ну, а потом… Потом между нами начались несогласия. То есть несогласия-то с моей стороны; он, пожалуй, так и не понял, почему я вдруг куда-то исчез. А я-таки потом исчез с его горизонта. Но это потом. Началось же с того, что в один прекрасный день я почувствовал, что мне трудно идти к моим землякам и побуждать их к действиям, на которые они, может быть, никогда бы сами, по своей воле, не решились; но они не могли мне отказать, потому что привыкли мне доверять, и вот — решались. И пусть дело-то пустяковое, скажем всего-то нужно убедить человека пожертвовать пять — десять рублей, и на предприятие-то очевидно прекрасное — на освобождение народа, а все-таки нехорошо.