Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Ошибаетесь, сударь! У самого последнего канцелярского червяка бывают в жизни минуты, когда он оглядывается на себя и спрашивает: для чего он живет, для чего он надписывает эти конверты — не за тридцать же целковых в месяц только или улыбку его превосходительства он делает это, есть же какой-то в этом собственный смысл, для чего-то ведь это же нужно? — спрашивает и находит объяснение этому — высокое, одухотворяющее! Сравните: крестьянин свое время и труд тратит на себя, купец, помещик, капиталист имеют целью устроить свое благо, и только чиновник работает не на себя, имеет целью благо общества, благо других людей, всех людей. Вот вам школа выработки человека! Вот где люди научаются альтруизму, постепенно освобождаясь от природного эгоизма, да-с,
Корсаков посмотрел на Клеточникова и засмеялся, увидев его серьезное, сосредоточенное лицо. Затем продолжал:
— Теперь посмотрим, что такое империя, о которой вы изволили отозваться без большой симпатии. Можем ли мы, русские, уже теперь желать распадения империи, не потеряем ли мы от этого больше, нежели приобретем? Сильно подозреваю, что потеряем. И мало того, что древняя мысль и многовековая работа собирателей земли русской пойдет прахом, хотя и с этим нельзя не считаться, никак, никак нельзя не считаться! И мало того, что мы не знаем, как посмотрит на это народ, да-с, тот самый народ, во имя и во благо которого мы бы желали это проделать, захочет ли он этого, в чем приходится сомневаться: известное вам оживление патриотизма в обществе и в народе во время последней польской кампании — капитальнее тому основание-с. Во вот не произойдет ли при этом то, чего мы все более всего опасаемся, — внезапное и безудержное оскудение народа? Рассудите сами. Не империя ли предохраняет народ от язвы пролетариатства, выполняя роль заслона перед западным капитализмом, готовым совершить у нас то, что уже совершил у себя на родине? Не империя ли, перемешивая языки, избавляет составляющие ее народы от непроизводительной траты энергии на утверждение в национальной исключительности и, поощряя развитие отечественной промышленности и коммерции, вместе с тем регулирует этот процесс на всем огромном пространстве государства так, чтобы при этом не страдали интересы беднейшего класса населения? Сохраняя, например, русскую общину, поддерживая ее всевозможными законодательными актами, спасает большинство русского населения от сумы, вырождения и гибели? Само ограничение правительством самостоятельности земских учреждений, в большинстве руководимых помещиками, не этими ли соображениями вызвано? Нет, сбрасывать со счета империю рано, рано. При том заметьте, что этот превосходно отлаженный механизм пока действует бесперебойно.
Похоже было, что теперь Корсаков говорил хотя и с ироническим оттенком, но близко к тому, что думал, и Клеточникову захотелось спросить его прямо: действительно ли он так думает? Но Корсаков продолжал:
— Конечно, я не хочу сказать, что этот механизм совершенен. Напротив, я именно исхожу из его несовершенства. Если в чем и состоит моя, как вы изволили выразиться, особенная программа, так это в том, чтобы вдохнуть жизнь в старые мехи. Вся мысль в том, чтобы существующий государственный организм со всей системой наличных учреждений нацелить на решение «задачи века», как счастливо выразился Владимир Карлович, сделать так, чтобы эта задача стала для государства кровной, чтобы в конечном счете государство взяло на себя руководство этим многосложным делом. Такое руководство только и может обеспечить успех делу, отнюдь не руководство земства… А вы с этим не согласны? — неожиданно спросил он.
— Нет, на это мне, собственно, нечего возразить, — ответил Клеточников. — Но как это может быть достигнуто?
Корсаков с готовностью объяснил:
— Это может быть достигнуто при одном условии: если все поры государственного организма будут заполнены людьми честными и добросовестными, проникнутыми сознанием ответственности возложенных на них надежд. Честность и добросовестность таких чиновников сделают то, чего не достичь никакими ломками или перестройками самого организма, — они повысят меру его соответствия своему назначению служить благу общества. Мысль, как видите, простая. Весь вопрос только в том, где найти таксе количество честных людей?
Корсаков сделал умышленную паузу, вызывая Клеточникова на ироническое замечание. И Клеточников заметил с иронией:
— Вот именно. Если бы все были ангелы, и зла бы не было.
— Между тем этот вопрос поддается разрешению. Начинать надо с себя. Считая себя обязанным содействовать перерождению государственного организма, я и решил в свое время поступить на государственную службу. А теперь с подобным предложением обращаюсь к вам. Николай Васильевич! — торжественным тоном сказал Корсаков. — Я предлагаю вам поступить на службу в мою канцелярию.
Клеточников засмеялся:
— Это вы и имели в виду, когда говорили, что теперь можете на меня рассчитывать?
— Именно это. Я предлагаю вам на первое время, пока вы не вполне поправились, место письмоводителя. Работа не обременит вас, между тем вы сразу же войдете в круг интересов местного общества.
— Но, Владимир Семенович, — смеясь спросил Клеточников, — ведь ваша канцелярия — не государственное, а общественное учреждение?
— Вовсе нет, — возразил Корсаков. — То есть формально — так, а по существу моя должность представляет собой особый вид административной опеки над обществом Вот и давайте сообща его опекать — в разумных пределах. Вы принимаете предложение?
— Принимаю, Владимир Семенович, и благодарю вас. Но хотел бы спросить… Владимир Семенович, то, что вы говорили об особенной программе, о вашей программе, вы это говорили серьезно? Вы действительно верите в то, что подобным путем можно вдохнуть новую жизнь в государственный организм? Вы верите в практичность вашей программы?
Корсаков опять засмеялся, и Клеточников понял, почему он засмеялся, — его забавляла деловитость, с какой Клеточников пытался извлечь из его слов практический результат. Клеточникова, однако, это не смутило, и он повторил свой вопрос:
— Вы верите в это?
Корсаков ответил не сразу. Они возвращались с прогулки и уже подходили к усадьбе; подойдя к воротам, Корсаков сел на скамейку, стоявшую перед воротами, в тени молодых сосен, посаженных тесным рядком, и предложил сесть Клеточникову. Усмехнулся. И вдруг лицо его приняло несвойственное ему виноватое выражение, выпуклые глаза горестно затуманились, закатились, усы повисли жалконькими шнурками, это было уже лицо не иконного князя, а приказчика из фотографии Александровского на Невском, испортившего некогда портрет отца Клеточникова, акварельную миниатюру, писанную старшим братом Леонидом, с которой Клеточников заказывал сделать снимок.
— Не знаю, — сказал Корсаков и беспомощно улыбнулся. — Я ни в чем не уверен. Мы с вами говорили об Обухове… Конечно, вы понимаете, я не могу ему вполне сочувствовать, но… я не знаю, что можно предложить взамен, не знаю. И… — Он помолчал. — И мне уже поздно искать. Но одно я знаю наверное: в любом положении должно оставаться честным человеком. Это, по крайней мере, в моих силах, — сказал он с грустной улыбкой. Затем, что-то вспомнив: — Вот и Щербина не знает, что делать. Думаю, однако, что и он поступит на государственную службу.
— Щербина? — изумился Клеточников. — Да ведь он отзывался о правительстве так резко…
— И все же он не радикал, нет. — Корсаков посмотрел на Клеточникова. — Советую вам с ним ближе сойтись. Вам, — он подчеркнул, — это будет интересно. Он не так прост, как кажется. Правительство он не любит, да. Но и революции не желает. Он считает революцию худшим злом, нежели существующий порядок, который все-таки можно надеяться изменить к лучшему. Как изменить? Этого и он не знает. Но он человек молодой, упрямый — ищет! А у меня — семья, дети, — неожиданно заключил Корсаков, должно быть рассчитывая шуткой снизить серьезность тона, в который он въехал, но шутки не вышло, и вновь что-то беспомощное и виноватое возникло в его лице. Впрочем, только на миг.