Тайна Санта-Виттории
Шрифт:
То, что затем произошло, можно объяснить лишь вмешательством свыше. Фабио стал было подниматься вверх по трубе, чтобы утвердить ноги Бомболини на перекладине и не дать ему задохнуться от стягивавших его веревок, и тут бутылка граппы звякнула, ударившись о трубу. Фабио совсем позабыл про эту бутылку — выпивка вообще была не по его части, — но в эту минуту, в эту поистине трагическую минуту что-то заставило бутылку, когда в ней приспела нужда, напомнить о себе, звякнув о металл.
Граппа, которую гонят в нашем городе, — напиток крепкий. Ею можно заправлять и зажигалки и паяльные лампы. А в холодный день бутылка граппы — это все равно как жаровня горящих углей в кармане. Фабио достал флягу из-за пазухи и, поскольку Бомболини
Действие напитка сказалось немедленно. Даже с площади было видно, как ожили пустые, мертвые глаза Бомболини. Его лицо, сначала красное от натуги, а потом побелевшее, как у покойника, стало опять наливаться кровью. И теперь, когда Фабио снова водрузил ноги Бомболини на перекладину, они уже не соскользнули с нее, и Фабио почувствовал, как крепнут их мускулы под его рукой.
— Дай-ка сюда бутылку, — сказал Бомболини.
Он начал отхлебывать, делая неторопливые основательные глотки — примерно по глотку в минуту, — отправляя в глотку каждый раз никак не меньше унции граппы, ибо через пять-шесть минут он уже опорожнил бутылку и швырнул ее на площадь. Меньше чем за десять минут Бомболини проглотил десять унций граппы.
— Полезли вниз! — крикнул он Фабио.
Народ на площади приветствовал это решение ликующими возгласами.
— Снимай с меня веревки!
Фабио отрицательно покачал головой. Тогда Бомболини принялся сам освобождаться от веревок и в конце концов тоже швырнул их на площадь и полез вниз. Лез он медленно, но ступал твердо, осторожно, сначала нащупывая ногой перекладину и стараясь не потерять равновесия.
Тридцать четыре, тридцать четыре, тридцать четыре…
Еще шаг вниз.
— Тридцать три, тридцать три, тридцать три…
Эти выкрики разносились по всей Корсо Муссолини и проникали сквозь каменные стены и забаррикадированные двери Дома Правителей. Там явственно было слышно, что крики несутся со всех концов Народной площади, но значения их никто не понимал.
— Вот опять началось, — сказал доктор Бара. — Они готовятся к выступлению. На этот раз кричат еще громче.
Доктор Бара считал, что ему-то бояться нечего. Люди, по его мнению, слишком большие эгоисты и не станут причинять вред своему единственному врачу.
— Вам, мне кажется, следует выработать план действий, — сказал он.
— У меня есть план, — сказал Витторини. Он произнес это с такой силой, что перья у него на голове заколыхались и зашелестели, и это подействовало на всех успокаивающе. — Я заставлю их принять нашу капитуляцию. Сейчас самое главное — уловить момент, — сказал старый солдат. — Уловить момент — это все.
— И прошу вас не забывать еще одно, — сказал доктор Бара. — Итальянские солдаты всегда славились своим искусством капитуляции.
После этого у всех без исключения как-то полегчало на душе, и так было до тех пор, пока снова не раздались крики — на этот раз настолько оглушительные, что едва ли кому-нибудь за все существование города Санта-Виттория доводилось слышать такое.
Он спустился вниз по лестнице без посторонней помощи, спустился до самой последней перекладины, и наконец его ноги ступили на булыжную мостовую площади Муссолини. Тут раздался ликующий рев толпы, а он начал валиться ничком, но они успели подхватить его, не дав ему удариться о булыжники, и понесли, вернее, начали проталкивать сквозь толпу туда, где стояла его повозка. Они подняли его и посадили в высокую, добротную сицилийскую двуколку из твердого, как железо, дуба, с дубовыми, обитыми железом колесами, выкрашенную в голубой и розовый цвет и расписанную мудрыми евангельскими речениями, но, как только они отпустили его, он сразу же свалился с двуколки и им пришлось снова поднимать его и водворять обратно на сиденье. Тогда уж они усадили его так, чтобы он не мог вывалиться. И вот тут-то он и произнес те пять слов, которые послужили причиной самого большого, единственного в истории города взрыва криков.
Но прежде чем открыть вам, что это были за слова, необходимо объяснить кое-что насчет нашего города и живущих в нем людей. Жизнь здесь трудна, труднее, чем может показаться пришлому человеку. Здесь ничего нельзя добыть, не вложив в это труд, и, нередко вложив большой труд, можно еще ничего не получить взамен. Так что порой чем крепче трудится человек, тем меньше он бывает за это вознагражден, словно, трудясь, сам заранее обрекает себя на потерю. Кто знает, в чем и где допускается тут промашка? Одно только достоверно: у нас здесь никогда ничего не бывает в достатке. Так почему же люди не уходят отсюда? По той же причине, по какой ни один крестьянин не уходит с насиженного места. Они цепляются за полуголодное существование, к которому привыкли, из страха и вовсе помереть с голоду.
Поэтому каждый крестьянин больше всего на свете боится, как бы у него не отняли того, во что он вложил свой труд. Для него это слишком тяжело, просто невыносимо.
Вот почему все крестьяне — народ неблагодарный. Если кто-нибудь даст что-то крестьянину даром, крестьянин прежде всего подумает: здесь какой-то подвох; или: это так — на тебе, боже, что мне негоже; или: свихнулся он, верно, с чего бы вдруг стал давать.
И потому-то нет для итальянского крестьянина, а быть может, и для всякого другого большей радости, чем получить что-то, не вложив в это труда, получить что-то совсем задаром. И особенно получить задаром такое, во что он привык ежедневно вкладывать труд. Получить даром жемчужину, разумеется, хорошо, но сколько за эту жемчужину нужно потеть, он не знает. И потому жемчуг — вещь хорошая, но хлеб лучше.
Итак, о взрыве криков, о том самом, великом, всеобщем крике. Сейчас вам все станет понятно. Они посадили Фабио в двуколку на заднее сиденье, а на переднее, высокое, поместили Бомболини и принялись раскачивать двуколку вперед и назад, чтобы, толкнув ее как следует, покатить вверх по Корсо Муссолини, и тут виноторговец поманил их к себе. Сначала они даже не разобрали, что он произнес.
— Повтори! — крикнул ему кто-то. — Ясней говори! Бомболини сделал последнее усилие, откашлялся, проглотил слюну и крикнул:
— Даровая выпивка всем гражданам Санта-Виттории! — и повалился ничком на сиденье. Весьма сомнительно, чтобы он сам или Фабио слышали крик, которым были встречены его слова, хотя крик этот разнесся над Корсо Муссолини, долетел до Народной площади и обрушился на забаррикадированную дверь Дома Правителей. Даже витражи в окнах храма святой Марии Горящей Печи задрожали от этого крика.
Корсо Муссолини — улица крутая и узкая, и толкать по ней двуколку было нелегко — ведь не так уж много людей могло взяться за оглобли. Но когда толпа чего-нибудь захочет, это дело особое, и волей толпы, ее напором, двуколка начала продвигаться вперед и вверх. Но там, где пошли каменные ступени, пришлось остановиться и сначала откатить двуколку назад, чтобы большие, окованные железом колеса могли с разгона преодолеть препятствие, и тут все принялись кричать в лад: «Бом» — когда толкали вперед, «бо» — когда откатывали назад, «ли-и-и-и» — когда впихивали на ступеньку, и короткое «ни» — когда ступенька была преодолена. Толпа, следовавшая за теми, кто толкал двуколку, подхватила этот крик, и вскоре не только Корсо, но и вся Санта-Виттория загудела в лад — «Бом-бо-ли-и-и-и-и-ни! Бом-бо-ли-и-и-и-ни!» долетело до самых отдаленных уголков Верхнего города и даже вырвалось за пределы Толстой стены и унеслось к далеким пастбищам. Говорят, одна старуха, пасшая волов, решила, что это поднимается большой ураган, и сильно струхнула, а Луиджи Лонго, возвращавшийся из соседнего селения, куда он ходил чинить водяной насос, сказал, что это было как трубы архангелов, возвещавшие Судный день.