Тайна семейного архива
Шрифт:
Крытый манеж подавлял своим пространством, гулким, безлюдным и одновременно замкнутым со всех сторон; пахло слабым, почти выветрившимся запахом лошадей и пыли, но опилки были свежими и идеально выровненными. Из охраны остались только два солдата, на вид казавшиеся какими-то домашними. Они сидели на невысоких трибунах по обеим сторонам выстроенного в длинный ряд очередного товара, и по всему было заметно, что эта процедура уже давно им надоела и что свое присутствие здесь они считают совершенно излишним: куда бежать не знающим ни слова, в явно нездешней одежде, растерянным мальчишкам и девчонкам? Их остановит первый же гражданин. И солдаты лениво перебрасывались шутками, поставив винтовки между ног. Один из них даже прошелся вдоль ряда, с любопытством заглядывая в девичьи лица, но, видимо, не найдя
Манька стояла ближе к краю, судорожно вцепившись в рукав Валентининой кофты, так, что та уже несколько раз вырывала руку и зло шипела:
– Отцепись ты, блажная! Вот навязалась на мою голову. Не понимаешь, что ли, сейчас, небось, начальство какое приедет и смотреть нас будет, а ты скукожилась, как мышь! – И Валентина начинала томно закатывать маленькие маслянистые глазки и выпячивать большую, тяжело висевшую грудь.
Время ползло невероятно медленно и вместе с тем стремительно ускользало. Манька старалась стоять прямо, не шевелясь, почти не дыша, ей казалось, что так она станет менее заметна и, может быть, каким-нибудь таинственным способом исчезнет совсем. Но с каждой минутой нарастала жара, ибо высокое южное солнце все больше накаляло железную крышу. Ноги у Маньки от духоты и страха становились совсем ватными, и она снова хваталась за зеленую вязаную кофту. Постепенно то тут, то там, сначала шепотом, потом все громче и смелее, начались разговоры. Какая-то бойкая девка, помахав рукой часовому, кое-как знаками и двумя-тремя немецкими словами, которые остались у нее после семи классов сельской школы, спросила, где они и что с ними будут делать. В ответ солдат широко заулыбался и громко произнес никому не известное и непонятное слово «Эсслинген». Манька при этом сжалась еще больше: слово показалось ей шипящим и хитрым, как змея, которых она боялась без памяти. Солдат же продолжал жизнерадостно выкрикивать непонятные слова, среди которых, правда, не было уже всеми хорошо выученных за год оккупации страшных «хальт», «хенде хох» и «нихьт шиссен».
– Кормить, видать, будут, – оживилась Валентина и плотоядно огладила на широких боках выцветшую кофту. Неожиданно Манька почувствовала, что отчаянно голодна и заскулила тихо, только для себя самой, как тыкающийся в чужие ноги брошенный котенок. И тут же в манеж ворвался поток света, а за ним голоса и разные уличные звуки. К корявой шеренге молодежи, оживленно переговариваясь, шла большая группа людей, где вперемешку виднелись и военные мундиры, и добротные баварские куртки, и даже светлые платья женщин.
«Матерь пресвятая богородица!» – успела прошептать Манька и, зажмурившись, провалилась в черный, отнимающий рассудок страх. Она сама не знала, сколько простояла так, покрываясь мелким холодным потом, когда даже не услышала, а почувствовала нутром затравленного, загнанного зверька, в которого превратилась ее душа, как перед ними кто-то остановился. На плечо ей легла какая-то палочка, и Манька невольно открыла глаза. Но, протерев кулачком слипшиеся ресницы, она не увидела ничего страшного: это был не оскаленный гориллоподобный фашист, каких рисовали на плакатах еще до оккупации, и не серый, грязный, всегда злой немец, каких она уже насмотрелась въяве, а улыбающаяся, молодая и красивая пара. Офицер в пепельном мундире, с узкой талией и высоко выгнутой тульей фуражки задумчиво постукивал по голенищу сапога смехотворно крошечным кнутиком, а женщина, вся розово-золотая, маленькая, может быть, чуть излишне полная, перламутровыми ноготками тыкала в застывшую рядом Валентину.
– Прикажи ей открыть рот, Эрих, – чуть капризно растягивая слова, попросила она. – По состоянию зубов сразу можно сказать очень много.
Офицер незаметно улыбнулся, отчего его лицо совсем помолодело.
– Неужели ты хочешь, чтобы детьми занималась такая валькирия, Маргерит? – спросил он, но все-таки легонько ткнул Валентину в рот своим игрушечным кнутиком. Та раскрыла рот изо всех сил и, как почудилось Маньке, даже немного замычала. Вся она, с огромной грудью, переминающаяся на тяжелых ногах, вдруг так напомнила Маньке их безропотную корову Белуху, что девочка невольно прыснула. Офицер скосил на нее черно-синие, как сливы, глаза, хмыкнул и нежно взял жену под локоть.
–
– Но справится ли она с работой? – задумчиво протянула его спутница, пристально, как дорогой товар в магазине, рассматривая Маньку и поворачивая ее во все стороны. – Мы ведь берем ее в качестве универсального средства.
При этих словах офицер потрогал Манькины руки.
– Справится. Ты не знаешь славян, они двужильные.
– Но за такую шестидесяти марок много, Эрих! Они могли бы и сбавить цену.
– Это тебя не касается. Господин Дрешер, подойдите сюда! – крикнул кому-то офицер, и тотчас к нему подскочил толстенький человечек в полувоенном френче. – Мы берем эту. – И железные пальцы сдавили плечо Маньки. Только сейчас она поняла, что ее забирают с собой эти люди, забирают одну, без спасительной Валентины, за которую велел держаться отец.
– Нет! – взвизгнула она и вывернула костлявое плечо из пальцев в скользкой лайковой перчатке. – Нет! – широко распахнув серые глаза твердила Манька, видя, что эти двое не понимают, не хотят и не могут понять ее. Лихорадочно напрягая свой слабый, неразвитый мозг, она вдруг громко стала выкрикивать все, что когда-то с таким трудом учила по замусоленному рваному учебнику старшая сестра Анна:
– Анна унд Марта баден! Их виль нихт баден! Эс ист регнет! Ди кюе фрист! [18] – И сквозь слезы, размывающие все вокруг, Манька увидела, что розовая женщина удивленно моргает длинными кукольными ресницами, а красивый офицер хохочет до слез, откидываясь назад и колотя стеком по обтянутому колену.
– Какая прелесть! Вот видишь, я же говорил! Ну, с богом, поезжай сразу домой, а бумаги я оформлю сам.
Через минуту он уже вел Маньку за руку к выходу из манежа, ловким движеньем подтолкнул в стоявшую неподалеку никогда не виданную ею телегу, всю в коже, лаке, блестящем дереве, крытую глянцевой тканью и даже с лампочками. Следом грациозно уселась розовая женщина, и по кабриолету поплыл нежный, сказочный запах. Манька забилась в самый дальний угол и с опаской поглядывала на ставшее вдруг печальным лицо пухленькой немки.
18
Анна и Марта купаются! Я не хочу купаться! Идет дождь! Корова ест! (искаж. нем.).
Немка, несмотря на погрустневшее и посуровевшее лицо, вопреки Манькиным ожиданиям не стала бить или щипать ее, а через несколько минут непривычной для крестьянской девочки ровной езды поманила ее рукой и долго, словно заново, рассматривала. Потом она медленно и внятно стала называть всякие предметы, указывая на них белым, как сливки, пальчиком, но, видя, что девочка только больше таращит глаза и ничего не понимает, вздохнула и отступилась.
Кабриолет остановился перед зеленым палисадником, за которым светился дом, такой белый, что Маньке даже захотелось дотронуться до него языком, так он был похож на рафинад, выдаваемый отцу по большим праздникам. На доме, сверкая до боли в глазах, висела начищенная медная кружка, из которой текла и все не стекала снежная пена. «Вот бы сюда тятьку, пива-то такого попить! – вдруг размечталась девочка и как наяву представила пахнущие махоркой и кислым пивом усы отца. – Он бы…» – Легкий толчок в спину заставил Маньку очнуться от грез, а дальше все закружилось в разноцветном хороводе, не дающем испугаться и опомниться.
Оставив ее в просторных сенях, розовая женщина куда-то ушла и вернулась в большом клеенчатом фартуке, с кудрями, убранными под диковинную, грибом-сыроежкой нависшую резиновую шапку. Взяв Маньку за руку, она потащила ее куда-то вниз, откуда раздавалось мерное глухое гуденье. «В подвал тянет! – охнула Манька. – Сейчас разрежет на кусочки или сразу на крюк!» Но здравый крестьянский толк говорил ей, что вряд ли тут же будут резать товар, за который, как она видела, было отдано несколько бумажных денег. Она заискивающе взглянула в лицо немке, ставшее совсем простым без золотых локонов, но та, по-другому истолковав этот взгляд, остановилась и приложила палец к высокой груди: