Тайна улицы Дезир
Шрифт:
– Нет. Из-за кибернетической революции.
– Это еще что такое?
– Я боюсь, что однажды человек устареет. Что он будет стерт с лица земли и заменен роботом или киборгом. Человек всегда мечтал о бессмертии. И он его практически достиг, но сейчас под угрозой то, чем мы являемся сегодня. Нам нужно отказаться от себя, и тогда мы станем совершенными. И не будет больше ни страданий, ни расизма, ни религиозных и территориальных конфликтов. Не будет ни секса, ни родов, ни сна, ни голода, ни жажды, ни обольщения, ни отвращения, ни смерти, ни жизни. Не будет ничего, кроме славного будущего космических завоеваний.
– Уф, как говорит Максим.
– Вот почему я использую свое тело, чтобы танцевать. Вот почему я массирую тела других. Потому что тело - это все, что у нас есть. Как только наша плоть сгнивает или истощается, мы перестаем существовать. Все заканчивается.
– Не думаю, что все это произойдет завтра.
– Научное развитие не остановишь, Лола. Что изменится от того, что это не коснется наших современников, что это произойдет через тридцать-сорок лет? Я думаю о нас как о биологическом виде.
– Ты несколько экзальтированная девушка, Ингрид. Но я не возражаю. Это начинает мне даже нравиться.
– Ты так говоришь, потому что текила ударила тебе в голову.
– Ты кругом не права. Я говорю то, что думаю. И скоро я признаю, что мы обе восхитительны. Готовы биться за любовь и дружбу. Даже если эти чувства - не что иное, как продукт химических реакций в нашем мозгу шимпанзе-мутантов.
– Но что ты пытаешься сказать, Лола? Что за Максима стоит бороться? Потому что он - соль земли?
– Да, деточка, та самая соль, которую ты забыла подать с текилой.
22
– «Из глубины взываю к Тебе, Господи. Господи! услышь голос мой. Да будут уши Твои внимательны к голосу молений моих. Если Ты, Господи, будешь замечать беззакония, - Господи! кто устоит?»
Священник закрыл свой требник, выдержал паузу и провозгласил:
– Простимся же с Ванессой, которую мы передаем в руки Господа и с которой встретимся позже в царстве избранных.
Жан-Люк представил себе руки Бога, большие, красивые, узловатые, и не смог при этом удержаться от того, чтобы не посмотреть на свои. Лапищи. На кладбище в Бельвиле он был самым высоким, но вокруг собралось столько народу, что он совершенно не рисковал быть схваченным державшимися в стороне полицейскими. Он натянул свою шкиперскую фуражку, намотал на шею шарф и прихватил непромокаемый плащ с капюшоном. Он обещал Фариду закопать как можно ближе к могиле Ванессы листок с текстом на арабском языке. Прощание с любимой. Когда Фарид устал, он пошел навестить одного старика в мечети на улице Фобур-Сен-Дени, чтобы тот написал это прощание за него. Фарид немного говорил на языке своих предков, однако не писал на нем. Жан-Люк развернул листок, чтобы полюбоваться каллиграфическим почерком. Да, определенно, Фариду нужно отправиться в плавание. Средиземное море сделает из него человека.
Фарид еще хотел, чтобы Жан-Люк открыл пошире глаза и уши. Чтобы замечал любую неприятную физиономию, любую неуместную улыбку. Не важно что, лишь бы это дало повод для мести. Жан-Люк был доволен. Фарид любил своего сиамского брата-близнеца, но в наиболее сложных ситуациях предпочитал друга Жан-Люка.
Сейчас по выражению лиц окружающих невозможно было ничего прочитать. Все выглядели удрученными.
Присутствовала в основном молодежь. Для одинокой девушки у Ванессы Ринже было множество знакомых. Среди горстки людей старшего возраста выделялась супружеская чета скорее сурового, чем скорбного вида; должно быть, родители. Прямой, как палка, отец и расплывшаяся мать. «Stabat mater dolorosa…» [Мать скорбящая стояла… (лат.)] У Жан-Люка в голове вертелись обрывки латинских слов; в детстве он пел в церковном хоре и присутствовал не на одних похоронах.
Он обратил внимание на грузную матрону в застегнутом на все пуговицы плаще. Может, тетка. Плащ был вроде тех, которые носил Богарт в старых фильмах, но на нем они смотрелись лучше, чем на этой бочке. К тому же она не выглядела погруженной в себя и совиным взглядом изучала толпу. Рядом с ней стояла блондинка, похожая на ожившую рекламу скандинавского йогурта. Недурна, хотя и не накрашена и одета в мужскую куртку. Время от времени она наклонялась к Бочке и что-то шептала той на ухо. Они были похожи на Мелузину и фею Карабос.
И, конечно, там были Хлоя и Хадиджа. Хлоя принесла свою виолончель. Жан-Люк вспомнил, что видел ее у Хлои в комнате в тот день, когда нагнал на нее такого страха. У нее есть право почтить память подруги. Это была хорошая идея, смелый поступок. Легко ли избежать фальшивых нот у могилы, в которую вот-вот опустят гроб с телом безвременно ушедшей подруги? Одетая в черные брюки и пальто, из-под которого выглядывал только воротничок белой блузки, бледная, с опухшими глазами, Хлоя проявила себя как отважная девчонка.
Хадиджа была совсем другой. Безумно шикарной. Облегающий костюм, меховая шапочка и темные очки. Она прижимала к груди три белых розы. Рядом с ней стоял человек с красивым лицом, но гораздо старше ее и ненамного выше. Несомненно, хахаль, не устраивавший Фарида. Человек, который никогда не женится на своей любовнице, потому что она арабского происхождения. Или потому, что принадлежит к тому типу мужчин, которые никогда ни на ком не женятся. Поди узнай. Его рука обвивала талию Хадиджи. Сильная рука мужчины, который, может быть, и не женится, но внушает уверенность в завтрашнем дне. Он смотрел прямо перед собой, устремив взгляд в направлении зданий на улице Телеграф.
– «Надеюсь на Господа, надеется душа моя; на слово Его уповаю».
Священник замолчал, толпа зашевелилась, Хлоя вышла вперед, а один из мальчиков-хористов принес ей стул. Она не спеша села, настроила инструмент и подняла смычок. Жан-Люк никогда не слышал такой музыки. Она играла что-то очень красивое, очень грустное и вместе с тем математически выверенное. Когда первый момент удивления прошел, он сосредоточился и попытался увидеть Хлою изнутри. Ему почудилось, что в блестящем золотистом воздухе появился белый единорог, из развевающихся гривы и хвоста которого сыпались звездочки. Стальной наконечник виолончели был серебристым рогом животного, имевшего лицо Хлои, только не распухшее и не заплаканное. Оно было совершенно чистым. Ее шелковое платье блестело в молочном свете солнца.