Тайна забытого дела
Шрифт:
Прошла неделя. Клава самоотверженно ухаживала за раненым. Когда приходили из милиции, она старалась не показываться на глаза, уходила на улицу либо забивалась в угол. Радовалась, если на нее не обращали внимания. Но однажды стройный командир в коротком тулупчике, отороченном по бортам серым каракулем, весь перетянутый ремнями, неожиданно обернулся к ней и пристально заглянул в глаза.
— А ты кто такая? Красотка! Где-то я тебя видел…
Клава растерялась и густо покраснела.
— Отстань от нее, — сказал Решетняк.
Командир помахал ему рукою и ушел.
— Кто это? — ощущая какую-то подсознательную
— Инспектор Козуб, — ответил Решетняк. — У нас его называют Маратом. За непримиримость к врагам революции. Обиделась на него?
— Да нет… — ответила Клава, а сама подумала: «Не удивительно, что его называют Маратом. У него такой пронизывающий взгляд. Милиция! Все они такие. Разве только Алексей Иванович… Но это вообще странный человек…»
Когда Решетняку становилось легче, она садилась рядом с кроватью и, пока он не засыпал, пересказывала ему прочитанные книги. К удивлению Клавы, инспектор милиции интересовался не только сказками и солдатскими притчами. Его увлекли, например, приключения Одиссея, и он по нескольку раз просил повторять эпизоды, которые ему особенно понравились.
Клава открыла ему незнакомый мир. От нее услышал он о древней Элладе, о семи чудесах света, о бесстрашных амазонках и о Римской империи, о гладиаторах и о восстании рабов. В представлении молодого инспектора все это волшебным образом переплеталось с реальной жизнью, с тем, что сегодня окружало его. Здравый смысл искал аналогий, и бывший крестьянин-бедняк находил объяснение героизма Спартака в своей революции, словно и он сам ходил на белых в когортах Спартака. Изумлялся и радовался, узнав, что борьба за свободу, в которой теперь победили трудящиеся, потрясала всю землю еще тысячелетия назад.
Зачарованно смотрел на Клаву — худую, изможденную, с глазами, которые наполнялись светом, когда говорила она о своих любимых героях. Казалось Решетняку, что есть у нее неисчерпаемый волшебный ларец. Ведь всё новые и новые люди и события оживали в ее рассказах, все новые образы поражали его воображение: и трое друзей-мушкетеров, и граф Монте-Кристо, и князь Андрей, и Платон Каратаев. И он не мог понять, как могла такая умная девушка попасть в болото. Кто в этом виноват? Не раз хотелось спросить об этом ее самое, но он боялся ее растревожить, боялся, что воспримет она такой вопрос как продолжение допроса, и решил подождать, пока она сама пожелает раскрыть ему душу.
А когда Клава рассказывала о Наташе Ростовой, Решетняк не мог избавиться от ощущения, что это не Клава, а Наташа очутилась в омуте вздыбленного войной и революцией мира, который подхватил ее как щепочку и завертел, закрутил, то затягивая на самое дно, то выбрасывая вместе с пеною на поверхность. Не укладывалось в голове, как только после всего пережитого сохранила Клава чистую душу, так и светившуюся в глубине ее глаз.
И внезапно осенило его: ведь и сам-то он с нею рядом становится другим. Не встретил бы ее, прошла бы мимо него изображенная в книгах жизнь далеких народов, незнакомых людей, о существовании которых он и не догадывался, и не подозревал. Ведь его-то в церковноприходской школе еле научили читать
Как-то раз, сидя у окна и ловя последние отблески зимнего солнца, читала Клава книгу, найденную в сенях. Решетняк, притворившись спящим, наблюдал за нею. Он почти совсем уже оправился от ран, вскоре должен был приступить к работе и переселиться в общежитие. Но дал себе слово прежде всего позаботиться об этой несчастной девушке, чтобы и она нашла себе место в новой жизни. И внезапно какое-то незнакомое чувство охватило его. Он не сразу понял, что же это. Любовь? Нет, не может быть. Любви он еще не знал и не представлял себе ее как любовь к женщине. Его любовь была более емкой: преданность революции, трудовому народу, классовой борьбе.
Поглядывая на Клаву, которая склонилась над книгой, на ее локон, что по-детски беззащитно и смешно свисал над тонкой шеей, он неожиданно для самого себя понял это чувство. Оно возникало в нем постепенно. И тогда, когда он впервые допрашивал ее и она потеряла сознание, и когда отправил ее домой во время облавы, и когда вызволил из «меблированных комнат», и, наконец, когда спас от самосуда.
Это было чувство ответственности за девушку, за ее судьбу. Словно и он сам был виноват в ее злоключениях.
На следующий день Клава вызвалась прочесть найденную книгу вслух, сказав, что книга эта не только интересная, но и пойдет ему на пользу.
Это был роман Достоевского «Преступление и наказание». Решетняк слушал затаив дыхание. Он был так потрясен, что, казалось, потерял дар речи.
Особенно поразил его Порфирий Петрович. Он и восхищался им как следователем, и одновременно видел в нем врага, служившего царскому самодержавию. Казалось ему, что Раскольников, который поднял руку на процентщицу, достоин сочувствия, потому что он оспаривал право старой скопидомки сидеть на сундуке с деньгами в то время, когда трудовые люди умирали с голоду. И пытался втолковать это Клаве, которая никак не понимала, что такое классовая борьба и экспроприация экспроприаторов.
Клава же доказывала, что Порфирий Петрович хотя и страшен своей неотвратимой проницательностью, но человек честный и благородный, потому что борется со злом. Ни о какой классовой борьбе слышать она не хотела.
Как-то во время разговора на какую-то отвлеченную тему Решетняку посчастливилось вызвать Клаву на откровенность.
— Расскажи что-нибудь о себе, — попросил он.
Хотя она давно ждала этого вопроса, но прозвучал он все-таки неожиданно. С чего, собственно, начать?
— С детства начни, — сказал Решетняк.
Она закрыла глаза, запрокинула голову, и розовое марево поплыло перед ее глазами: смутные образы, полузабытые эпизоды такого близкого и такого далекого, милого детства. Она глубоко вздохнула и раскрыла глаза.
— Слушайте, — сказала она. — Я вам, Алексей Иванович, все расскажу. И не о детстве. А о том, что вас больше всего интересует. Помните, как вы допрашивали меня в милиции?
Решетняк кивнул.
— Нет, вы не помните, вы не обратили внимания, как стало мне плохо, когда вы спросили, не просыпалась ли я ночью… — Она на миг задержала дыхание, а потом, склонившись над Решетняком, словно боясь, что их кто-нибудь услышит, проговорила: — Я не спала! Я слышала!