Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим
Шрифт:
– Вы единственный студент, – сказал он мне, – способный сделать это. Будьте поистине сильным и взволнованным, будьте самим собой. У вас есть сутки, чтобы подготовиться.
Я согласился и сразу же взялся писать речь, которая начиналась примерно так: «Только что свершенное кровавое жертвоприношение пробуждает политическое сознание угнетенных народов» и т. п. Я упражнялся перед зеркалом в мелодраматических позах. Но чем дальше продвигалась моя речь, тем больше меня охватывала подспудная робость. Первая публичная речь не должна была развеять мою легенду. Какой будет позор, если в последний момент меня парализует детская застенчивость. Может, притвориться больным? Моя отвага таяла, а моя речь все больше расцветала пышными цветами риторики и самыми оригинальными философскими идеями. Зная уже назубок окончательный вариант речи, я терялся даже наедине с собой и не мог вновь ухватить ускользающую нить. Нет, я не смогу! В ярости я топнул ногой и закрыл руками лицо, горящее от унизительного бессилия овладеть собой. Вечерняя прогулка не вернула мне равновесия, к тому же на обратном пути я встретился с группой студентов, заранее подтрунивавших над моей речью.
На другой день я проснулся с сердцем, сжатым смертельным страхом, не в состоянии
– Да здравствует Германия! Да здравствует Россия!
После чего ударом ноги отправил трибуну в первые ряды аудитории. Несколько секунд царило нарастающее замешательство, но, против моего ожидания, на меня больше никто не обращал внимания. Зал, разделившись на несколько лагерей, дрался, ругался, спорил. Успокоившись, я ускользнул и побежал домой. Отец спросил:
– Ну, как твоя речь?
– Отлично.
И это была правда. Мое заявление имело оригинальные политические последствия. Мартин Вилланова, один из агитаторов области, так объяснил мое странное поведение: «Больше нет ни союзников, ни побежденных. В Германии революция. У нее столько же прав, как у победителей. А в России война принесла самый обнадеживающий плод – революцию». Он добавлял, что пинок ногой по трибуне имел целью лишь расшевелить публику, слишком неповоротливую для осмысления моей политической мысли.
На другой день на демонстрации я уже шел с кортежем и тащил немецкий флаг. Рядом Мартин Вилланова размахивал знаменем с инициалами Страны Советов: СССР. Это был, без сомнения, первый подобный стяг во всей Испании. Чуть позже группа Виллановы решила назвать одну из улиц Фигераса именем президента Вудро Вильсона. Мартин при Шел ко мне с большим флагом и попросил сделать на нем надпись следующего содержания: «Фигерас чтит Вудро Вильсона, борца за свободу малых народов». Мы поднялись на крышу и закрепили флаг на четырех бельевых крючках. Я дал слово сразу же взяться за работу, чтобы на следующий день все было готово. Наутро я проснулся с угрызениями совести, так как накануне ничего не сделал. А если написать сейчас, не успеет высохнуть краска. Мне казалось, что я нашел другой выход: если буквы вырезать на горизонтально натянутом полотне, слова проявятся голубизной неба. Однако, перейдя к делу, я понял: ткань настолько плотная, что ножницами ее не разрезать. Тогда я взял большой кухонный нож и проткнул им полотно, но получилась слишком большая дыра. После ряда неудачных попыток я изобрел новую, не менее безумную технику. Речь шла о том, чтобы выжечь «гроссо модо» (в общих чертах) и затем подровнять буквы. Я приготовил несколько ведер воды на случай, если полотно загорится. Само собой, только я зажег огонь – и погасить пламя стоило больших трудов. После двух часов работы результат был катастрофическим. На ткани зияли две дыры: поменьше – от ножа, побольше – от огня. Все было кончено. У меня больше не было времени. Обескураженный, измученный, я заметил, что натянутое на четырех крючках полотно похоже на удобный гамак. Я развалился на нем и покачивался так славно, что едва не заснул. Но я помнил, что отец предостерегал меня: берегись солнца, заснешь на солнцепеке – можешь получить инсульт. Я разделся и поставил ведро воды прямо под дырой в полотне. Лежа на животе в этом импровизированном гамаке, я мог сунуть голову в дыру и освежиться. Отверстие, увы, все увеличивалось, и я вывалился бы совсем, если бы не уцепился ногой за дыру от ножа. Чтобы подняться, достаточно было напрячь ногу. Все шло как по маслу, пока я не согнул ногу и под моей тяжестью не треснуло полотно. Я не мог вытащить голову из ведра, она застряла глубоко в воде. Мое положение было не только смешным, но и трагическим: я был на волоске от гибели. Дрыгая ногами, я лишь бесполезно раскачивал гамак. Я задохнулся бы в этой нелепой позе, если бы меня не спас пришедший Мартин Вилланова. Видя, что я не принес флаг, он прибежал ко мне домой узнать, почему я опаздываю. Мартин нашел Сальвадора Дали полумертвым, почти утонувшим в ведре воды – на той же крыше фигераса, где, несколькими годами ранее, он, король-ребенок, познал пьянящее головокружение над пропастью.
– Что же ты там делал в чем мать родила, головой в ведре? А мэр уже на месте! Вся толпа ждет уже полчаса. Отвечай, что ты делал?
На этот раз у меня был неожиданный ответ.
– Я изобретал противоподводную лодку(Нарссисе Монтуриол, как я уже говорил, изобрел первую испанскую подводную лодку. В Фигерасе есть памятник ему. Я всегда испытывал к нему ревность и питал честолюбивые надежды сделать такое же важное изобретение).
В тот же вечер Мартин Вилланова растрезвонил мою историю среди тех, кто гулял в Рамбла. «До чего ж велик Дали! Пока мы ждали его с важными персонами и музыкой, он на своей крыше голяком изобретал противоподводную лодку, сунув голову в ведро с водой. К несчастью, я пришел вовремя, иначе пришлось бы ему утонуть. До чего велик Дали! До чего велик!»
На следующий день «сардан» танцевали уже на улице президента Вильсона. Флаг, который я все же успел разрисовать, развевался над улицей. В нем сквозили две темные дыры, но только Вилланова и я знали, что в них недавно были шея и ноги Сальвадора Дали. Тот Сальвадор, что лежал на флаге, – вот он, собственной персоной, и жив-здоров.
Были и другие приключения… Но терпение: всему свое время. Вот он уже после войны, изгнанный и коллежа, продолжает учиться в институте, терзаем страхами, избегает девушек, вечно влюблен в Галючку. Он еще не познал «этого». Волосы на лобке растут. Он анархист, монархист и противник каталонского сепаратизма. На него уже составлен протокол об антипатриотическом кощунстве. На собрании, где все были сторонниками Союзного Альянса, он крикнул: «Да здравствует Германия! Да здравствует Россия!» Наконец, он чуть не захлебнулся, изобретая противоподлодку. Как он велик, посмотрите на него, до чего же он велик, этот Сальвадор Дали!
Глава седьмая
«Это» – Философские штудии – Неутоленная любовь – Открытия в технике – Мой «каменный век» – Конец любви – Смерть мамы
Я вырос. В Кадакeсе, в имении г-на Пичота, кипарис посреди двора тоже подрос. Мои щеки наполовину покрывают бакенбарды в виде котлет. Я одеваюсь только в костюмы тонкого черного бархата и, прогуливаясь, попыхиваю трубочкой в виде головы смеющегося араба. Во время экскурсии к развалинам Ампуриаса хранитель местного музея продал моим родителям серебряную монету, украшенную греческим женским профилем. Я прикрепил ее на галстучную булавку и всегда ношу с собой, утверждая, что это портрет Троянской Елены. Я никогда не выхожу из дому без тросточки – их у меня собралась целая коллекция, а у самой красивой золотой набалдашник в виде двухглавого орла. Я вырос. И мои руки тоже. «Это» случилось однажды вечером в туалете Института и ужасно меня разочаровало. Мной овладело чувство вины: я был уверен, что «это» совсем другое. Вопреки своему разочарованию, я снова прибегнул к «этому», уговаривая себя, что «это» будет в последний раз.
Но спустя три дня искушение повторилось. Мне редко удавалось сопротивляться ему подолгу, и чем дольше я боролся с собой, тем дольше затем тянулось «это». И это еще не все!
Я все более ревностно изучал рисунок и это помогало заглушить угрызения совести, вызванные моим падением. Все вечера я проводил в Школе, занимаясь рисунком. Мой учитель месье Нуньес был блестящим рисовальщиком, подвижником изящных искусств, когда-то он получил Римскую премию за лучшую гравюру. Он уводил меня к себе, чтобы растолковать все тайны светотени, которые постиг в совершенстве, и объяснить каждую линию оригинальных гравюр Рембрандта, которого он глубоко чтил. Я уходил от Нуньеса взволнованный и вдохновленный, щеки мои горели от творческих амбиций, я был полон поистине религиозным почитанием искусства. Вернувшись домой, я запирался в туалете и занимался «этим», день ото дня все более совершенствуясь. Мой психологический склад позволял мне делать «это» все с большими интервалами. Теперь я больше не давал себе зарока, что это в последний раз, напротив, обещал себе снова заняться «этим» в воскресенье. Мысль о предстоящем наслаждении каким-то образом успокаивала мои эротические мечты и я находил сладострастие в самом ожидании воскресенья. Чем дольше я ждал, тем чудеснее становилось «это», сам акт удваивался приятными головокружениями.
В коллеже я оставался весьма посредственном студентом. Все как один советовали моему отцу отпустить меня в художники. Г-н Нуньес, абсолютно уверовавшей в мой талант, настаивал больше всех, но отец ничего не желал менять. Он не хотел, чтобы я становился художником. И тем не менее делал все от него зависящее, чтобы развивать мои наклонности: покупал мне книги, журналы и все необходимые инструменты и материалы.
– Все решим, когда он станет бакалавром, – говорил он.
Для себя я давно все решил! А пока я не читал – глотал книги из отцовской библиотеки. И за два года я перечитал их все. «Философский словарь» Вольтера произвел на меня огромное впечатление, а вот «Так говорил Заратустра», по моему мнению, я мог бы написать лучше. Самым моим любимым наставником стал Кант, из которого я не понял ровным счетом ничего – и это наполняло меня гордостью и удовлетворением. Я обожал блуждать в лабиринте его рассуждений, которые отзывались во мне небесной музыкой. Человек, написавший такие важные и бесполезные книги, был не иначе как ангелом! Мое пристрастие к книгам, которых я не понимал, шло от огромной духовной жажды. Как иногда нехватка кальция в организме заставляет детей соскребать и съедать известь и штукатурку со стен, точно так же мой дух нуждался в этих категоричных императивах, которые я пережевывал в те годы, не глотая. И вдруг однажды мне удалось проглотить! Дверца открылась, и я все понял. От Канта я-перешел к Спинозе и увлекся им. Все, что я усвоил, позже стало методической и логической основой моих дальнейших поисков. Начав читать философию со смехом, закончил это чтение в слезах. То, что не могли сделать романы и театральные постановки, совершилось в тот же день, когда мне открылось ослепительное определение априорного знания. Еще и сегодня, когда меня уже не интересует чистая философия, примеры, которые приводит Кант, говоря о практическом разуме, вызывают у меня слезы на глазах.
По вечерам в коллеже один их профессоров вел факультатив по философии, и я тотчас же записался к нему. Той весной нам жилось особенно славно, и занятия проходили, по Платону, на свежем воздухе, под сосной, увитой плющом. Помощницами профессора были многочисленные девицы. Я не был знаком с ними и всех находил очень хорошенькими. Я выбрал одну. Наши взгляды встретились. Она тоже выбрала меня. Это было так очевидно, что мы поднялись и ушли не сговариваясь. Охватившее нас чувство было столь сильным, что мы не произнесли ни слова и лишь ускоряли шаги, и наконец, побежали, как сумасшедшие, и бежали до самой вершины холма, а за холмом оказались в чистом поле, на маленькой тропинке меж двух хлебных полей. Девушка изредка бросала на меня пылкие взгляды, как бы меня подбадривая, и задыхалась, не в силах произнести ни слова. А я только и смог сказать, показывая ей на что-то вроде ниши в полегшей пшенице: