Тайны политических убийств
Шрифт:
Вышли во двор — начальник, помощник, надзиратель, надзирательница и я. Я посмотрела в окно Карла, и мне почему-то ужасно больно стало, что он утром проснется, станет будить меня, а меня не будет. Там будет пусто, и он один…
Привели в контору. Часы показывали 4 часа. Надзирательница обыскала меня, как будто это было нужно: она не спускала с меня глаз, когда я одевалась. Обыск был самый тщательный, с раздеванием. Когда я вторично оделась, меня увели в первую комнату, и там еще молодой пристав с большими тараканьими усами обшарил меня всю своими руками с головы до ног. Этот полицейский был мне знаком по участку. Теперь он был корректен и извинялся, шаря по мне.
— Извините. Служба заставляет.
Он далеко не таков, как в участке.
Меня
В первой комнате конторы началось какое-то движение, топот ног. Стихло. Меня повели во двор, вывели за ворота. Из темноты выступали освещенные фонарем у ворот морды лошадей и угрюмые чужие лица всадников, кажется, казаков. Когда я вышла, какие-то сани быстро отъехали от ворот, и послышался топот многих лошадиных копыт. Меня посадили в подъехавшие другие сани, усатый пристав крепко схватил под руку и крикнул: «Поезжай скорее». Мы быстро помчались по темным, спавшим улицам. Кругом, со всех сторон скакала целая стена казаков. Что-то невыразимо приятное было в рассекаемом быстрой ездой холодном воздухе, в звонком и частом щелканьи копыт. Через несколько минут мы остановились. Сплошной стеной сгрудились фыркающие лошади. Мы стояли перед артиллерийским собранием. В передней я догнала Васю и Оксенкруга. Лицо Васи осветилось радостной улыбкой. Мы крепко пожали друг другу руки. Всех троих нас повели с обнаженными шашками по ряду комнат. Привели в просторную комнату, слабо освещенную одинокой лампой на столе, рассадили нас по трем стенам далеко друг от друга. Около каждого из нас стали два солдата с шашками наголо. Прямо против меня была дверь, настежь открытая. За дверью в огромной комнате-сарае — масса солдат. Они сидели, лежали на скамьях, ходили из угла в угол, как сонные мухи. Оттуда до нас доносился глухой, неясный шум. У нас была мертвая тишина. Мы пробовали с Васей переговариваться, но солдаты, нерешительно переглянувшись, заметили:
— Нельзя разговаривать, раз вошел офицер.
— Господа, не разговаривайте, пожалуйста, — вежливо сказал он.
Солдатам, стоявшим около нас, вероятно, тоже было запрещено разговаривать. Они стояли молчаливые и неподвижные, как истуканы, с тупыми сонными лицами. Их сменяли несколько раз. Так просидели мы, прикованные к стульям, с 5 часов утра до 11.
Вася сидел направо от меня в углу. С того времени как я его не видела, он заметно побледнел и оброс. Мы встречались взглядами и улыбались. Иногда мы переговаривались с ним мимикой и чуть заметными знаками, понятными только для нас.
Оксенкруг сидел налево от меня около двери, все в одной и той же позе, слегка согнув спину и держа шапку между коленями. Я смотрела на его лицо, желтовато-смуглое, худощавое, безусое, с грустными черными глазами, и думала о трагичности его судьбы. Что ждет этого мальчика, ничего решительно не имеющего общего с революцией, но волею минской полиции превращенного в террориста? Неужели он пойдет на виселицу? Он будет плакать, может быть, сегодня на суде, когда ему прочтут приговор… Будет плакать, идя на казнь… Какой ужас!..
Черный мрак за окнами начал сереть. В лампе догорали остатки керосина. А мы сидели так же неподвижно. Так же неподвижно стояли солдаты около нас. Иногда клонило ко сну, и голова, не слушаясь, опускалась на грудь то у одного, то у другого из нас. В такие минуты шаги солдат в другой комнате казались мне стуком Карла, и я мысленно считала удары, но, внезапно очнувшись от дремоты и вздрогнув от холода, вероятно, нетопленой комнаты, снова видела бледное лицо Васи, желтую куртку смуглого мальчика и неподвижные фигуры солдат, охранявших троих людей.
В 10 часов пришел Соколов, распорядился,
Большой светлый зал с портретами по стенам, ряды стульев, длинный стол перед нами для судей и два небольших стола по обе стороны его для защиты и прокурора. Около прохода, в одном из рядов стульев, сидела моя сестра Маня. Она встала, когда нас проводили мимо, и улыбнулась нам. Около нее стоял старик с печальными глазами. «Отец», — шепнул мне Вася.
Нас посадили впереди около стола защитников. Вошли судьи. Уселись. Стали вызывать свидетелей. Для нас с Васей интереснее всех свидетелей были, конечно, Курлов и Норов, особенно первый. На Норова налегла вся защита с Соколовым во главе. Ее целью, судя по вопросам, было заставить Норова признаться, что он стрелял в меня, уже обезоруженную, сбитую с ног, уже в бесчувственном состоянии лежащую на земле. Комично было слушать осторожные, но вместе с тем ехидные вопросы Соколова и путаные ответы Норова, сознавшего, очевидно, что он попал в смешное положение. Соколов своим красивым голосом отчеканивал, слегка нагибаясь к Норову и сверкая белой манишкой с галстуком:
— Итак, господин свидетель, вы говорите, что подсудимая лежала обезоруженная на земле и ее держали трое полицейских за руки?
— Да, но я заметил, — запинаясь и не находя сразу слова, отвечал Норов, — что она шарит у себя рукой на груди… у нее мог быть еще один револьвер.
— Но вы говорите, господин следователь, что ее держали трое городовых. Значит, она была так сильна, что они не могли справиться с ней?
Уморительно было видеть смущение и досаду Норова. Мы с Васей не могли удержаться от улыбки.
Совсем не то было с Курловым. Для него поставили кресло перед судейским столом, вероятно, для почета, как губернатору, но он стоял, как и все свидетели. Видно было, что он чувствовал себя неловко, смущался, но его смущение было прикрыто большой выдержкой. Мы с Васей глядели на него во все глаза. Как влюбленные жаждут свидания, так страстно мы ждали, бывало, на воле его выезда. Целые дни напролет следили мы за его подъездом, оставаясь сами невидимы ему и его охране. Теперь он стоял в трех шагах от нас, он, наш желанный, наш долгожданный. Теперь мы были его пленники, он — победитель. Так было физически, но не было так психологически.
— А скажите, господин свидетель, — как светский денди, тянул слова Соколов. Дальше следовал какой-нибудь незначительный вопрос, и Кур лов отвечал как-то изысканно корректно.
— Я ничего больше не имею спросить у вас, господин свидетель, — небрежно кивнул головой Соколов.
Курлов повернулся, чтобы выйти. Несколько шагов он должен был пройти лицом к нам, совсем близко. Мы смотрели ему в глаза. Помню, я почувствовала на своем лице улыбку. Недобрая, должно быть, была эта улыбка. Все время, пока он стоял перед защитником, он упорно прятал глаза свои, ни разу не взглянув ему в лицо. Теперь он шел, все так же пряча глаза, и вдруг, как будто не в силах противостоять нашему упорному взгляду, он встретился с нашими глазами. Это был только один миг, страшно короткий и замеченный нами, вероятно, только тремя. Взглянул и мгновенно забегал глазами. Этого короткого мгновения было достаточно для нас: мы прочли в его взгляде молнией пробежавший чисто животный испуг и жалкую растерянность. Не он был победителем!
Кроме Норова, рассмешил нас еще один свидетель — чиновник особых поручений при губернаторе. Рослый, широкоплечий, с тупым откормленным лицом, он напоминал Митрофанушку, затянутого в сюртук. Этот ни капли не смущался и не путал. Оказалось, что он тоже стрелял в меня на площади.
— Скажите, пожалуйста, господин свидетель, — спрашивает Соколов, — зачем вы стреляли в подсудимую?
«Митрофан» быстро повернулся всем корпусом к Соколову.
— То есть как это зачем?! Они в нас стреляют, а мы будем молчать? — В его тоне было такое глубокое возмущение вопросом защитника, такая неотразимая логика, такая убежденность, что он положительно тронул нас.