Тайны политических убийств
Шрифт:
Потекли дни. Отсутствие книг и газет чувствовалось. Наблюдения и разговоры из окна с гуляющими товарищами, их вечернее пение, треск в печке, изредка краткие, отрывочные перестукивания с товарищами — все это развлекало. В промежутки же между этими развлечениями так хорошо думалось, что не было и тени какой-нибудь скуки.
Один или два раза водили меня в контору для опознания свидетелями и для чтения мне их показаний. Уморительные были некоторые из этих показаний. Так, один свидетель — попросту шпик — говорил, что я особенно в хороших отношениях была с курсисткой такой-то, живущей на такой-то улице (я в первый раз слышала о существовании такой курсистки от этого «свидетеля»), что я такого-то числа в таком-то часу уехала в Гомель и там жила вплоть до акта у доктора такого-то, гомельского «президента»
5
Отец Александры Измаилович был генералом.
Это «зачем» было великолепно.
Большое удовольствие, так сказать профессионального характера, доставили мне следующие строки: «Имею честь просить избавить меня от обязанности выезжать в тюрьму ввиду того, что жизнь моя подвергается опасности при каждом моем выезде». Это полицмейстер Норов отвечал следователю на вызов его в тюрьму как свидетеля.
В числе свидетелей была сестра Маня и горничная наша Татьяна. Когда я прошла через первую комнату конторы во вторую, где сидел свидетель, мне пришлось пройти совсем близко мимо сидящих Мани и Татьяны. Маня улыбнулась мне. Татьяна отвернулась и потупилась. Я объяснила это в ту минуту ее неодобрением моего поступка: она любила слушать воскресные человеконенавистнические проповеди соборного попа — ярого черносотенца — и часто спорила с нами, ссылаясь на него. Но после, на свидании с сестрами, я узнала от последних, что Татьяна не могла удержаться от слез при виде моего избитого лица: плакала она и дома обо мне и только не могла Васе простить бомбы: «Ведь сколько бы народу погибло».
Когда следователь записывал показания Мани, что я действительно такая-то, я перемолвилась с Маней несколькими словами.
Маня мне сказала, что по первой версии, которую они услышали, я была убита на месте, так как кто-то видел, как меня везли на извозчике с окровавленным виском. У них был обыск на другой день, продолжительный, усердный. Осмотрели весь дом, службы и сад — искали везде бомб, но, увы, ничего не нашли.
Через несколько дней, после поверки Карл постучал мне в потолок, что он поселился теперь в башне с доктором вместо выпущенного на волю второго буржуа, что мы теперь будем иметь возможность каждый вечер перестукиваться, и он этому ужасно рад. У него уже были планы освобождения нас с Васей, о сущности их он мне не говорил, сказал только, что дело может выйти. Я вспомнила о богатстве его фантазии, но на этот раз ничего ему не возразила.
Через неделю приблизительно, утром, после поверки в окно мое вдруг ударилась корка черного хлеба. Смотрю, перед окном стоит уголовный с шапкой набекрень, с раскрытой грудью, лицо в муке, серые глаза искрятся целым фонтаном веселого лукавства.
— Откройте окно.
Открываю. В окно летит один сверток, другой, третий. А часовой с умным лицом и большими усами дергает его за рукав:
— Уходи, тебе говорят, скорее, — увидят.
Все три свертка у меня, и он уходит.
Коробка с печеньем, монпансье и сверток в газетной бумаге. Быстро разворачиваю его: сборник «Знание», 2 номера «Руси» и записка от Карла. Пишет, что теперь доставка газет мне будет постоянной. Жадно проглатываю газеты и швыряю их в зажженную печку: поведут меня опять зачем-нибудь в контору и спять будут рыться без меня во всем, тот раз я нашла всю постель перерытой.
Этот сборник «Знание» был у меня в руках на воле. Не читала я только тогда «На острове» Данилевского. Помню, начала его, да показалась мне стихотворная форма тяжелой и скучной, и я бросила читать. Открываю его теперь. С первых же страниц упиваюсь красотой образов. За окном голоса. Неохотно кладу книгу под тюфяк и иду к окну. Не идти не могу — товарищи стали бы беспокоиться. Все так же сообщают мне газетные и городские новости Степа, Михаил и хохол. Заговаривают новые знакомцы, мимоходом кланяется
После прогулки читаю опять. Гремит замок — несут обед. Прячу книгу и, как ни в чем не бывало, прохаживаюсь по комнате. Вынимаю и опять читаю. Вот плывут они, смельчаки, волны разъяренные бросаются на них, русалки зовут к себе в бездну, обещая наслаждения. Они плывут все вперед, презирая опасность, наслаждения, все, видя только свою цель впереди… Начинаю читать вслух, но мой голос так странно и ненужно нарушает тишину, что мне делается как-то неловко, и я замолкаю.
Вечером передвигаю, как и всегда, стол к стене, закрываю нижние стекла окна обрывками своей верхней юбки (пригодились они мне здесь), вооружаюсь лучиной, взбираюсь на стол и выстукиваю дробь в стену за печкой. По уговору Карл ждет моего зова, так как не знает, когда я останусь одна. Стучу ему, что не понимаю его скверного настроения и ворчания на надоевшую публику общих камер. Не понимаю его пессимистического ответа на мой вопрос, обращает ли он достаточно внимания на многочисленную публику, полусознательных с.-р. и беспартийных. По-моему, данная тюремная обстановка удивительно благоприятная, как для стремления к собственному росту, так и для помощи другому в его росте: здесь время, впечатлительность и восприимчивость обостряются во много раз. Привожу в пример мое упоение поэмой Густава Данилевского, мои бесконечные думы в тишине, когда мысль льется легче, чем когда-нибудь. Карл возражал, что общие камеры, с их вечным гвалтом, шмыганьем из камеры в камеру, большим процентом «буржуев», с их индивидуальными кофеями, какао и прочей ерундой, далеко не то, что моя полная одиночка. Я возражала. Тогда я еще не понимала того, что понимаю теперь.
В один прекрасный день провели Ольгу, самого близкого мне товарища в Минске. Я стала у окна. Она шумно поздоровалась со мной, хохоча над тем, что вот и она очутилась здесь. На другой день вместе с газетой и с запиской от Карла я получила записку от Ольги. Она писала мне о своем аресте. Катя вызвала ее в Смоленск, чтобы узнать обо мне и Васе. Сутки они пробыли вместе, потом разъехались — Оля обратно в Минск, Катя к Чухину. Явилась Оля с вокзала на квартиру, а там обыск, и ее ждут.
Скоро привели еще одного товарища — Семена, в качестве кучера участвовавшего в освобождении Кати. К нему тоже пришли с обыском, нашли какие-то пустяки и тоже взяли.
Разговоры через окно оживились сообщениями о последних новостях на воле, о товарищах. Все это передавалось намеками, эзоповским языком. Карл перестал прятаться на прогулках, останавливался и беседовал, как и другие.
Надзиратели, стоявшие, кроме часового, на прогулках, вдруг были заменены двумя солдатами с винтовками. Стало несравненно хуже. Некоторые из них были грубы, толкали прикладами гуляющих за одну только попытку снять перед моим окном шапку, ругались и изощряли свое остроумие надо мной. Иногда приходилось совершенно отходить от окна. Были такие, что позволяли только кланяться, но не разговаривать. Были и такие, которые были даже лучше надзирателей, не только позволяли разговаривать, но даже бросать в окно записки и прочее.
Таких было только двое — один маленький, худенький, с болезненным лицом и умными серыми глазами; другого лица не помню. Когда они оба стояли первый раз, кто-то из товарищей бросил мне записку, бросил неудачно, она упала под окно к ногам солдата. Высокий поднял ее, маленький, с умными глазами, пробормотал: «Оставь». Тот бросил ее опять на прежнее место. Товарищи подняли и бросили мне записку опять. Я поразилась поведением солдат. Карл объяснил мне по-французски, что маленький солдат наш с.-р. Приходил один вольноопределяющийся с фатоватым глупым лицом. Этот, вместо того чтобы стоять неподвижно, садился на снег и чуть не кувыркался, не обращая ни малейшего внимания на гуляющих и на меня Другой солдат смеялся над его выходками. Эти две смены были удобнее всех для нас.
Раз, поздно вечером, когда я, сидя на столе, разговаривала со стеной, т. е. с Карлом, за окном раздался скрип снега под многочисленными ногами. Мы бросили стучать. Прогремел замок. Открылась моя дверь, и вереницей вошло несколько полицейских. Мелькнули среди них два знакомых по участку лица приставов. Постояли несколько секунд молча, как истуканы, глядя на меня, и ушли. Все то отвратительное, кошмарное, что было связано с ними, ворвалось внезапно и нагло в мою тихую башню, резко прервало нашу беседу с Карлом и ушло в ту же темноту, откуда появилось, оставив в душе отвратительную муть и горечь.