Тайный шифр художника
Шрифт:
Толян принес пиво, почти ледяное, в наглухо запотевших кружках.
В мягком покачивании воды было что-то убаюкивающее, но я сидел как на иголках – хотелось услышать продолжение истории. Я был почти уверен, что оно будет, и одновременно боялся спугнуть. Очки я оставил в раздевалке, и лицо Угрюмого виделось размытым, как будто мы все еще сидели в парилке.
Сделав глоток, он раздумчиво, точно обращался не ко мне, а куда-то вверх, продолжил:
– Я тогда только-только спецшколу НКВД закончил. Это как суворовское училище, только еще «суворее», как моя бабка выражалась. Никто на мелкость нашу – детишки ведь совсем – скидок не делал. А нам и не надо было, мы прям счастливы были, что нас так строят, каждый из нас, орлят бериевских, хотел стать чекистом… Ну
Он кинул на меня быстрый взгляд поверх кружки и, видимо, прочел на моем лице достаточную степень заинтересованности, поскольку продолжил:
– Короче, положили Иосифа Виссарионовича в Мавзолей, и Хрущ, он ведь Берию до дрожи в коленках боялся, стал всех, кто возле Лаврентия Палыча, частой метлой мести. Папашу моего одним из первых забрали, прям со службы. Как раз накануне моего дня рождения – восемнадцать мне стукнуло. А как-то вечером и к нам на квартиру нагрянули. Отвели меня под белы рученьки на Лубянку и ну прессовать: дашь правильные показания на папашу своего, который под наше государство вместе с Берией подкоп готовил, – будет тебе школа жизни имени Дзержинского. Ну а коли не сдашь, не серчай: нарисуем тебе красивое дело, полетишь красноперкой на строгач…
– Что это значит? – не понял я. Угрюмый невесело усмехнулся:
– А то и значит, что на зоне секретов нет. Каждая свинья будет знать, что я мент… Ну почти что мент, там такие тонкости всем без разницы. На зоне строгого режима такой факт автобиографии – считай, смертный приговор. И нескольких дней можно не протянуть… Но я молчал, как Олег Кошевой на фашистком допросе. Тогда они меня ради профилактики сунули в камеру к блатным. И намекнули, наверное, слегка – кто я есть и из какой семьи, думали, что те меня сразу запрессуют. Если до смерти не изувечат, бери меня после такого пресса тепленьким, и не такие орлята ломались…
Он отхлебнул пива, и его лицо стало жестким, по-настоящему угрюмым.
– С… суки, – процедил он сквозь зубы. – Гестаповцы доморощенные. Если бы не Мамазян, мне тогда бы точно деревянный макинтош надели. Или в овощ бы превратили, невелика премудрость. Но тут Гарик Суренович вмешался. Не знаю, чем я ему так приглянулся, но именно он про «сын за отца не отвечает» напомнил… А если вор в законе говорит, что ты не красноперый, то с тебя и взятки гладки…
Угрюмый отвернулся и хлебнул еще пива. Я пока только пригубил, хотя пиво было знатное.
– В жизни такие дни бывают, – продолжил Угрюмый, – умирать будешь, хрен забудешь. Вот и тот вечер помню так, будто вчера все было. Камера маленькая, три на два, народу в ней человек двадцать набито. Мазай дрых, только пятки босые торчали, а ко мне сразу несколько амбалов лыжи нарезали. Какие мне предъявы кидали, сейчас убей – не скажу, все за красноперость, мол, легавкой на хазе потянуло. Я сразу срисовал, откуда ветер дует и о чем свистит: о том, что хана, что умолять станешь, чтоб по-быстрому прирезали. Но даже крыса, если в углу зажать, огрызается так, что мама не горюй. А я все ж не крыса был, а целый волчонок. Ну и учили нас в спецшколе кой-чему из того, что обычным пионэрам, – он так и сказал «пионэрам», да еще и «э» протянул, – не преподают. Так что двоих качественно приложить успел, пока меня упаковали. Ну тут уж мысленно со всеми попрощался, мамину фотку к груди прижал, калачиком свернулся на цементном полу и приготовился к встрече с райскими вертухаями. Только и просил Всевышнего, хоть и неверующий был, чтоб побыстрее. Что пресмыкаться заставят – вот чего я пуще смерти боялся. И вдруг слышу над собой голос. Мощный такой, гортанный немного, с кавказским акцентом: «А ну, сдали назад, что за кипеж тут развели?»
Ему объясняют, что красноперку, мол, чистим. А он им: «Да какой из него легавый? Он же пацан совсем!»
Я к тому моменту из клубочка-то подразвернулся и глаза кое-как разлепил – отоварили-то меня крепко. Гляжу – стоит посреди камеры хмырь, чьи голые пятки только что торчали, по виду и говору –
Тот на него зыркнул, ощерился – едва-едва, но матерому-то волчаре кончик зуба показать достаточно. «Впишусь, – и оглядел всех, точно пересчитал. – Вот вам мое варнацкое слово: мелкопузый у меня на подписке, кто на него наедет, считай, на меня наехал».
«Да на кой он тебе, Мазай?» – спрашивает тот мужичонка.
А Мазай ему и отвечает: «Танкиста себе из него сделаю. Видал, как он этих штемпов грамотно прописал? Отвечаю, правильный будет танкист». И поманил меня пальцем: «Эй, мелкопузый, канай до моих нар, будем тебя на понятия натаскивать…»
– Что еще за «танкист» такой? – поинтересовался я, интуитивно понимая, что задавать такой вопрос можно – будь это что-то постыдное, Угрюмый не стал бы мне рассказывать. И оказался прав.
– Что-то вроде телохранителя, – объяснил мой собеседник. – Боец, в общем. А ты чего пиво-то не пьешь? Не поперло?
– Заслушался, – искренне отвечал я, послушно отхлебывая из кружки.
Рассказчик усмехнулся, помолчал и снова продолжил после паузы.
– Я, брат, как после первой откинулся, поклялся, что найду всех тех легавых, что меня с папой прописали на казенные харчи. Точнее, меня-то на харчи, а папаша мой Лаврентия Палыча всего на две недели пережил. Только того к стенке успели поставить, а мой… Темное дело: то ли сам себе путевку к апостолу Петру оформил без согласования с ментами, то ли помогла какая добрая душа…
Угрюмый помолчал, глядя на что-то, только ему видимое. Но я аж поежился – из прищура высверкивало обжигающее ледяное пламя.
– Списочек, что я тебе для знакомства подкинул, тогда еще длиннее был… – говорил Угрюмый. – И я злой был, не слушал никого, навострил лыжи всех легавых положить, в алфавитном порядке. Да не удалось, спекся на самом первом, на гниде этой прокурорской. Мне наводку дали, что будет он на даче с девочками отдыхать… А это рыло мусорское решило, как порядочный, на выходные семью на лоно природы вывезти. Прикинь, вваливаюсь я к нему в субботу вечером с пушкой наперевес, а там вместо шлюх – жена-пианисточка и дочурка белокурая шести годков от роду, чистый ангелочек в белом платьице. Что мне делать было? Расписывать папу-каина при ребенке? Как говорил Мазай, сын за отца не отвечает, а дочь так и подавно. Нет, я ему, конечно, рожу порихтовал, стоматологом поработал забесплатно и, говорят, немного скинул цену ливера, но сильно не уродовал. И то мелкая, хоть и деваха, в меня вцепилась, орет: «Не трогай папу, дурак!» Небось слов покруче и не слыхивала еще, воспитанная. Я плюнул, поздравил мусора пинком под зад и сделал ноги. Далеко не ушел, конечно, тут меня и подмели… Ну что, повторим?
Я кивнул, и Угрюмый жестом подозвал лысенького Толяна:
– Повтори и прикинь на зуб чего-нибудь. Нарезочки какой, того-сего. Ну ты сам наблатыканый, сообразишь.
Толян понимающе кивнул и молниеносно испарился, прихватив пустые кружки, а Угрюмый продолжил:
– Мне Мазай тогда хорошего врача притаранил… адвоката, в смысле. Отмазали меня по максимуму, я даже под дурака косил, дескать, ролики за шарики зашли на почве зажмурившегося папы и последующей отсидки. И прокатило. Восемь лет мне впаяли, да и послали не в строгач, а на усилок, да еще как раз туда, где сам Мазай чалился. У нас там семья нарисовалась – папа Мазай, мы с Байбутом танкисты, Рэмбрандт приблатненный, Гвир общак считал и банчишку метал, Лом мужичил, Тихий кашеварил… Меньшой так, подай-принеси шестерил, это теперь он, надо же, ажно помощник депутата, хрен моржовый… А Апостол нашим штатным кольщиком был.