Те, что от дьявола
Шрифт:
Я вскрикнула.
— Сегодня утром в исповедальне, услышав ее признание, я вскрикнул, как вы, сударыня, — продолжал кюре, — но она говорила искренне, с безысходной мукой отчаяния. Я знаю все душевные глубины этого ребенка. Она ничего не ведает ни о жизни, ни о грехе… Из всех юных девушек, которых я исповедую, за нее я отвечаю перед Господом в первую очередь. Вот все, что я могу вам сказать. Священники — фельдшеры человеческих душ, мы помогаем душе исторгнуть из себя то постыдное, что таится в ней, но помогающие руки не вправе ранить душу и пятнать ее. Со всеми возможными предосторожностями я спрашивал,
Я слушала нашего священника. Мое смятение и горе вы можете себе представить. Точно так же, как священник, и даже больше его, я была уверена в чистоте моей дочери, но невинные и чистые часто падают именно потому, что невинны… И то, в чем она призналась своему духовнику, не было невозможным… Но я не верила. Не хотела верить… И все же!.. Меня пугало раннее созревание, ей только тринадцать, и она уже женщина… Горячечная жажда знать всю правду охватила меня…
— Я хочу знать и узнаю все! — пообещала я нашему доброму священнику.
Он стоял передо мной в замешательстве и мял в руках свою шляпу, желая что-то мне посоветовать, но не знал, что же именно.
— Оставьте нас, господин кюре, в вашем присутствии она ничего не скажет. Но я уверена, что матери она скажет все! Я вырву у нее тайну, и тогда мы поймем все, что кажется нам сейчас немыслимым и непонятным!
Выслушав мою просьбу, священник простился и ушел, а я тут же бросилась в комнату дочери, не в силах посылать за ней и дожидаться, когда она спустится.
Я нашла ее у распятия, висевшего в изголовье постели, но не на коленях, а распростертой на полу, она была бледна как смерть, а покрасневшие глаза говорили, как много она плакала. Я подняла, обняла ее, посадила возле себя, а потом взяла на колени, твердя, что не могу поверить в то, о чем мне сказал наш добрый кюре.
Но она прервала меня и дрожащими губами подтвердила, что все сказанное им — правда. И тогда я, взволнованная, испуганная, стала просить сказать мне, кем был тот, кто…
Я не договорила. Какой это был ужас! Девочка спрятала голову у меня на плече, я не могла видеть ее лица, видела только ставшую багровой шею и чувствовала, как она вся Дрожит. Она не открыла своей тайны священнику, точно так же, как не открылась и мне. Молчала, как каменная.
— Наверное, этот человек гораздо ниже тебя, раз ты так стыдишься его назвать, — сказала я, надеясь, что ее заставит заговорить гордость, ведь она очень, очень горда.
Но она молчала по-прежнему и по-прежнему прятала голову у меня на плече. Длилось это, как мне показалось, вечность, и вдруг, все так же не показывая мне своего лица, она проговорила:
— Поклянись, мамочка, что ты простишь меня.
Я поклялась, рискуя стать клятвопреступницей, но не думала об этом. Нетерпение сжигало меня. Я от него изнемогала. Мне казалось, голова у меня сейчас лопнет и из нее брызнет мозг.
— Ну, так знай, что это господин де Равила, — прошептала
Боже мой! Амадей! Что со мной сделалось, когда я услышала ваше имя! Я получила удар, и какой! В самое сердце! Расплату за величайший в моей жизни грех! Вы так опасны для женщин, вы столько раз вынуждали меня ревновать, что ужасающее сомнение проснулось во мне… Мне достало сил скрыть свои чувства от моей безжалостной девочки, возможно догадавшейся о любви своей матери.
— Господин де Равила… — произнесла я голосом, который, как мне казалось, сказал ей все. — Но ты же никогда с ним даже не разговариваешь?!
Во мне поднимался гнев, я чувствовала, как он разгорается, и готова была прибавить: «Ты же избегала его! Неужели вы лгали оба?!» — но удержалась. Я должна была узнать все подробности гнусного совращения! И стала ласково и мягко расспрашивать ее, думая, что умру, но она избавила меня от смертельной муки, простодушно сказав:
— Мамочка, это было однажды вечером. Он сидел в большом кресле, в том, что стоит у нас возле камина, напротив козетки. Господин де Равила сидел в нем долго, потом поднялся, а я, на свое несчастье, села в то самое кресло, которое он только что покинул. Ах, мамочка! Я словно бы оказалась в горящем пламени. Хотела встать — и не могла… Сердце у меня зашлось, и я вдруг почувствовала — понимаешь, мама? — я поняла, что у меня… ребенок…
Услышав это, я расхохоталась. Боже мой, как же я хохотала!»
Де Равила сказал, что маркиза расхохоталась, рассказав ему историю своей дочери, но ни одна из двенадцати женщин, сидевших вокруг стола, не улыбнулась, не смеялся и сам де Равила.
— Вот, сударыни, можете считать и вы, — добавил он, заключая свой рассказ, — что такой была самая лучшая любовь, какую я внушил в своей жизни!
Граф замолчал, дамы пребывали в задумчивости. Поняли ли они, что он хотел сказать?
В Коране рассказано, что жена Потифара пригласила своих подруг, дала каждой из них нож и приказала Иосифу выйти к ним. «Когда они увидели его, то возвеличили его и порезали себе руки» [52] . Времена Иосифа давно прошли, и чувства, волнующие нас во время десерта, не столь жестоки.
— Она просто корова, ваша замечательная маркиза, если посмела рассказать вам об этом, — проговорила герцогиня с неожиданной прямотой, даже не собираясь резать себе пальцы золотым ножичком, которым продолжала играть.
52
Коран, сура 12:31.
Графиня де Шифрева пристально смотрела в таинственную, как ее мысли, глубину изумрудно-зеленого бокала, наполненного рейнвейном.
— А проказница? — осведомилась она.
— Да ее и в живых-то не было, когда маркиза рассказала мне эту историю, — ответил де Равила, — она рано умерла где-то в провинции, куда ее выдали замуж.
— Если б не вы… — уронила герцогиня.
Счастливые благодаря преступлению