Те, что от дьявола
Шрифт:
Дочь?! Невозможно даже вообразить, чтобы родителями этой девушки были мои мещане-хозяева! Дело не в красоте. У самых неказистых людей может родиться дочь-красавица. Я знавал таких, да и вы, я думаю, тоже. Физически любое самое несовершенное существо может произвести на свет самое совершенное, не так ли? Но тут речь шла о другом, тут дочь и родителей разделяла пропасть, они принадлежали к разным породам. Физически — я позволю себе повторить любимое вашим поколением слово из научного лексикона, — так вот, физически эта особая порода заявляла о себе небывалым покоем или, если хотите, бесстрастием, которым веяло от девушки, и оно не могло не удивлять в столь юном существе. Девушка была не из тех, кем охотно восхищаешься, восклицая: «Ах, какая прелесть!» — и тут же забываешь, как большинство случайно встреченных красавиц. Выражение лица, манера держаться отделяла девушку не только от родителей, но и от всего человеческого рода, ибо она не ведала присущих ему чувств и страстей. Этот неколебимый покой и ошеломлял, буквально приковывал к месту! Если вы знаете картину Веласкеса «Инфанта со спаниелем»,
Признаюсь, увидев девушку впервые, я задал себе вопрос, задавал его много дней подряд, но до сих пор не нашел ответа: я не мог понять, каким образом отцом грандессы мог стать пришепетывающий толстяк в гороховом сюртуке и белом жилете, с лицом малиновым, как варенье его жены, с торчащей на затылке шишкой, которую не прятал даже шейный платок из вышитого муслина. Впрочем, должен признаться, толстяк смущал меня меньше: муж не обязательно становится отцом. Но простоватая мещанка в качестве матери мне казалась невозможной. В общем, мадемуазель Альбертина — так звали ее высочество эрцгерцогиню, которая упала с небес к жалким обывателям, видно потому, что те изволили пошутить, — так вот, мадемуазель Альбертина, которую родные звали Альбертой, сокращая длинное имя, и оно подходило ей гораздо лучше, — никак не могла быть дочерью ни того, ни другого…
Во время первого обеда, и во время других, которые за ним последовали, она показалась мне хорошо воспитанной девушкой, лишенной провинциального жеманства; чаще всего она молчала, но когда заговаривала, то ясно высказывала все, что хотела сказать, и никогда не говорила больше чем нужно. Вполне возможно, она обладала и умом, и остроумием, но случая обнаружить их у меня не было, наши разговоры за столом не предполагали ничего подобного. Присутствие за столом дочери помешало старичкам злословить и сплетничать, они больше не обсуждали за обедом мелкие городские скандалы, и разговор наш не выходил за пределы таких увлекательных тем, как дождь и вёдро. Ничем, кроме царственного безразличия, поразившего меня в первый раз, не радовала меня и мадемуазель Альберта. И сознаюсь, я им очень скоро пресытился. Если бы я познакомился с мадемуазель Альбертиной в светском обществе, куда более подходящем для нее и родной стихии для меня, ее равнодушие задело бы меня за живое. Но мы были не в свете, и я никак не мог позволить себе ухаживать за мадемуазель, пусть даже выражая свое к ней внимание только взглядами. Я ведь снимал квартиру у ее родителей, мы находились с ней в особых отношениях, и любой неверный шаг поставил бы нас в ложное положение. Заинтересовать меня могла девушка из высшего общества или девушка вне общества, но не дочь квартирных хозяев, и очень скоро я совершенно искренне и без всякой задней мысли стал отвечать на ее безразличие точно таким же.
Обменявшись скупыми привычными формулами вежливости, мы больше не обращали внимания друг на друга. Она представлялась мне чем-то вроде картины, которую я едва замечал. А я ей? Откуда мне знать. За столом — а встречались мы только за столом — она чаще смотрела на пробку графина или на сахарницу, чем на меня. Замечания она всегда делала к месту, точные, правильные, но до того безличные, что узнать ее, узнать характер не представлялось никакой возможности. Да я и не любопытствовал узнавать. Никогда в жизни не пришло бы мне в голову изучать характер возмутительно невозмутимой девицы с осанкой и манерами инфанты, столь неуместными в мещанской гостиной. Для того чтобы я все-таки о нем задумался, понадобились необыкновенные обстоятельства, о них я и собираюсь рассказать, они обрушились на меня с быстротой молнии, которая обошлась без упреждающих раскатов грома.
Как-то вечером, примерно месяц спустя после того, как мадемуазель Альберта вернулась домой, мы все вместе уселись за стол, собираясь ужинать. Мадемуазель оказалась рядом со мной, что уже могло меня удивить, потому что обычно она сидела напротив, между отцом и матерью, но я настолько не обращал на нее внимания, что не заметил перемены. Я развернул салфетку и, раскладывая ее на коленях… Нет, и передать не могу изумления, когда вдруг почувствовал, что руку мне под столом отважно жмет женская ручка. Мне показалось, я вижу сон… А если честно, ничего не показалось. Я только ощущал смелые ласки ручки, нашедшей мою под салфеткой. Неслыханная отвага, неожиданная! Кровь моя воспламенилась, отхлынула от сердца, запульсировала в руке и вновь, будто качнули насос, прихлынула к сердцу. Перед глазами поплыли круги, в ушах зашумело… Должно быть, я страшно побледнел. Мне почудилось, что я теряю сознание… растворяюсь в несказанном блаженстве, чувствуя, как мою руку сжимает другая, сильная, страстная рука, похожая скорее на руку юноши… Но ведь и вы знаете, что на заре жизни, в ранней юности, нас пугает и наслаждение; я попытался высвободиться, но моя странная соседка властно удержала мою руку, продолжая сжимать ее, не сомневаясь, что наполняет меня все возрастающим блаженством. От всепроникающего тепла у меня ослабли и рука, и воля.
С тех пор прошло тридцать пять лет, и, думаю, вы окажете мне честь и не усомнитесь, что за эти годы я успел привыкнуть к пожатиям женских рук и даже пресытился ими, но поверьте, стоит мне вспомнить то пожатие, как я вновь ощущаю волнующую тиранию страсти. Сжимая, эта рука словно бы наполняла все мое тело беспокойными щекочущими покалываниями, и я боялся судороги
Однако мы не могли оставаться в таком положении вечно. Перед нами остывал ужин. Пальцы мадемуазель Альберты оставили мои, но в тот же миг ее ножка, не менее чувственная, чем рука, с той же властной страстностью и так же царственно встала на мою ногу и не покидала ее на протяжении всего не слишком продолжительного ужина; меня обожгло, как бывает в слишком горячей ванне, но, попривыкнув к обжигающей воде, испытываешь удивительное удовольствие — может, и грешники испытывают со временем то же освежающее наслаждение от адских угольев, какое чувствуют рыбки в реке…
Позволяю вам самому догадаться, как я ужинал в тот день и принимал ли участие в беззубой болтовне моих добродетельных хозяев. Ограниченные, недалекие, они не могли и заподозрить, какая опасная драма разыгрывается рядом с ними. Они ничего не замечали, и все же риск был… Больше всего я беспокоился о них — да-да, о них, а не о себе и не о ней. В семнадцать лет ты ведь и порядочен, и сострадателен… «У нее что, стыда нет или она сумасшедшая?» — вот каким вопросом я задавался. Искоса я посматривал на соседку, которая ужинала с присущей ей безразличной невозмутимостью, с лицом равнодушным, бесстрастным, тогда как ножка в чем только мне не признавалась, совершая все безумства, какие только могла совершить. Признаюсь, самообладание Альберты поражало меня больше ее безрассудства. К тому времени я прочитал немало фривольных книжонок, в которых нисколько не щадили женщин. Ничего не поделаешь, военное воспитание. Мысленно я мнил себя Ловласом, впрочем как все юнцы, полагающие, что недурны собой, и при каждом удобном случае целующие на черной лестнице маменькину горничную. Однако опыта семнадцатилетнего Ловласа оказалось маловато, происходящее поставило меня в тупик. Оно превосходило все, что я когда-либо читал или слышал о присущей женской натуре лживости, об умении женщин носить маску и прятать свои самые страстные или самые глубокие чувства. Как не изумляться? Альберте исполнилось всего-навсего восемнадцать! Впрочем, исполнилось ли?! Она только что вышла из пансиона, но можно ли было заподозрить в чем-либо дурном пансион, тщательно выбранный набожной матерью для своего дитяти?
Чувства мои пришли в смятение, но в не меньшем смятении находился ум, я не мог объяснить себе, как возможна подобная беззастенчивость и, не побоюсь этого слова, бесстыдство, соединенные с удивительным самообладанием. Как могла невинная девушка, ни разу не взглянув, ни разу не обмолвившись словом с мужчиной, давать ему столь откровенные и опасные авансы?
И в тот день, и в последующие я не переставал размышлять. Но не осуждал и не возмущался с напускным ужасом поведением Альберты, ее слишком ранней предрасположенностью к греху. Для лицемерия я был слишком молод. Впрочем, мужчина в любом возрасте не склонен осуждать женщину, если она первая бросилась ему на шею. Он находит ее порыв совершенно естественным, а если говорит с сочувствием: «Бедняжка!», то, значит, недостаточно уверен в себе. Что же до меня, то я хоть и был застенчив, но не желал выглядеть простачком. Для француза это главное, и он пойдет без зазрения совести на любую низость, лишь бы избавить себя от подобной репутации. Надо сказать, что я знал — и знал доподлинно: чувство, которое испытывает по отношению ко мне Альберта, вовсе не любовь. Любви не свойственны безрассудство и бесстыдство. Не любовь она пробудила и во мне. Но любовь или не любовь — я хотел того, что могло возникнуть между нами. Встав из-за стола, я уже был готов на все. Рука Альберты, о которой я не помышлял ни единой минуты до того, как она взяла мою, пробудила во мне желание, завладевшее мной целиком; я хотел, чтобы мы с Альбертой обладали друг другом и так же тесно сплелись в объятии, как сплетались наши руки.
Поднявшись к себе после ужина, я долго не мог прийти в себя; когда же немного поостыл, успокоился, то принялся размышлять: что же мне надо делать, чтобы в самом деле завести роман, как говорят в провинции, с этой дьявольски соблазнительной девицей. Я полагал — впрочем, без большой уверенности, так как никогда не интересовался времяпрепровождением моих хозяев, — что Альберта чаще всего находится подле своей матушки: они сидят рядышком возле комода в оконной нише столовой, которая заменяла им гостиную, и занимаются рукоделием. Подруг в городе, которые приходили бы ее навестить, у Альберты не было, а сама она выходила из дому только к обедне и к вечерне вместе с родителями. Ну-с? Не слишком-то обнадеживающе, не так ли? Я пожалел, что не сошелся потеснее со стариками. Разумеется, я обходился с ними без малейшего высокомерия, но моя рассеянная вежливость говорила яснее ясного, что в моей жизни они занимают очень мало места. Изменить свое отношение к ним? Но не открою ли я тем самым то, что хотел бы скрыть? Во всяком случае, заставлю задуматься, наведу на подозрения.