Те триста рассветов...
Шрифт:
Чтобы отметить мое возвращение в полк, как-то смягчить подавленное настроение, братва из эскадрильи устроила вечеринку. В разгар веселья неожиданно появились Карпенко, Кисляк и Шестаков. Командир полка опустил в стакан со спиртом орден Отечественной войны I степени а сказал:
– Носи, герой, эту святую награду. А в мирное время не забудь рассказать внукам, за что ее получил. Теперь ты полный кавалер ордена Отечественной войны. Поздравляю!
Тут подскочил с места Лайков - и в атаку:
– Товарищ командир! Сделайте Борису еще один подарок - разрешите летать в старом экипаже. Доктор сказал, что ему лучше летать, чем без толку торчать на аэродроме. [148]
–
– Видит бог, не говорил я этого.
Относительно полетов Лайков, конечно, додумал за доктора, но то, что я часами торчал на аэродроме, было сказано верно. Когда полк улетал на задание, я садился на моторные чехлы, устраивал больную ногу на ящики из-под бомб и, не двигаясь, сидел так, пока последний самолет не совершал посадку.
Командир полка, пропустив мимо восклицание Воронкова, спросил:
– Ну, что решил?
– Думаю, - в растерянности буркнул доктор.
– Думай до завтра. Проверить и доложить. Понятно?
– И, обняв меня за плечи, Карпенко заключил: - Ты же знаешь, против медицины командир полка бессилен. Воронков разрешит - летай…
– Ура!
– закричали мои друзья. Задавить просьбами доброго Воронкова теперь уже было полдела - командир дал разрешение!
Со следующего дня в моей жизни начался период упорного и изнурительного труда, сражения с болью. Упражнения, рекомендованные Воронковым, выматывали силы, нервы, порой делали жизнь просто невыносимой, но я собирался с духом и всякий раз, поругивая то свою судьбу, то плохую погоду, начинал с малого - массажа, разминки и радостно фиксировал к концу дня - еще один градус сгиба коленного сустава, еще… Рядом со мной, как правило, стоял доктор Воронков и терпеливо руководил:
– Не форсируй, Борис, мягче, без рывков! Десять минут разминка, пять минут отдых. Мягче, мягче, не торопись! Война подождет тебя. Наш фронт повернул к Балтийскому морю…
Входить в самолет самостоятельно я, конечно, не мог. Меня дружно вталкивали в кабину вместе с парашютом через нижний люк Лайков, Снегов, Мельчаков и все, кто находился поблизости. Как-никак боевой самолет рассчитан на здоровых людей, и работать на штурманском сиденье с вытянутой ногой, что и говорить, одна мука. Малейшая попытка согнуть ногу приводила к нестерпимой боли. Я уже привык к тому, что каждая попытка втиснуть ногу в кабину заканчивалась разрывом швов, кровотечением. Механики, с удивлением и состраданием наблюдая за моими настойчивыми усилиями одолеть все эти тяготы и лишения, одобрительно комментировали:
– Упрямый, черт… [149]
На нашем самолете, восстановленном после памятного полета на Воеводицы, теперь летал экипаж молодого летчика Журавлева. Однажды, когда я, по обыкновению, сидел на моторных чехлах, ожидая возвращения полка с боевого задания, Журавлев подошел ко мне и с уверенностью опытного бойца вдруг сказал:
– А знаешь, твой талисман действует.
– Какой талисман?
– Да портрет на командном приборе! Вчера фрицы со всех сторон попротыкали машину, а у экипажа ни царапины…
Наивная вера в чудодействие талисманов и всяких примет в годы войны была широко распространена среди летчиков. В полет брали портреты любимых, дорогие сердцу предметы. В день боевого вылета, понятно, не брились, а на самолетах рисовали символы бесстрашия и удач - орлов, тигров, летучих мышей. Может, и смешно сейчас, но повязывали воздушные бойцы шеи девичьими шарфиками, панически боялись черных кошек. У нас в полку, например, был довольно смелый человек - летчик Володя Тимохин. Но, собираясь в полет, он подсовывал под парашют сковородку, а на шлемофон натягивал
В тот раз я не хотел разочаровывать молодого пилота, но и лукавить не мог.
– Это не талисман, - сказал Журавлеву.
– Ты же знаешь, я был знаком с Николаем Островским. Хочу, чтобы сохранилась память, поэтому его портрет всегда рядом.
– Нет, Боря, это талисман, примета, - не сдавался Журавлев, - вспомни: как только ты пересел на другую машину - сразу ранили.
Молодой летчик еще постоял рядом со мной, подумал о чем-то и заключил:
– Верю, будешь летать. Только портрет береги, вози с собой всегда.
Я не стал спорить. [150]
Узник крепости Вюльцбург
Фронтовая судьба довольно близко свела меня с Семеном Чечковым. Это был смелый и упорный человек, прекрасный штурман, совершивший ко времени нашего знакомства около двадцати вылетов на пикирующем бомбардировщике Пе-2 - заслуга в наших глазах весьма основательная. Из скупых реплик, которыми он обменивался с товарищами, мы знали, что его семья - отец, дедушка и сестренка - погибла на второй день после захвата немцами Смоленска. Мать по счастливой случайности осталась жива. Она работала на танковом заводе в Челябинске.
Семейная трагедия сделала Семена молчаливым и замкнутым. Я замечал, что, когда он читал сообщения о зверствах оккупантов, скуластое лицо его каменело, щеки покрывались бурыми пятнами. В такие минуты Семен еще больше замыкался, и никакие мои усилия уже не могли вывести его из состояния какого-то сумрачного ожесточения.
Но в моем друге удивительным образом уживались два, казалось бы, несовместимых качества: злость к захватчикам, неистовая жажда мести за гибель близких, которая делала его упорным и беспощадным в воздушных боях, и какое-то нежное, обнаженное, отеческое отношение к детям. В 1944 году ему было всего двадцать два года, а дети, как я заметил, тянулись к нему, как к родному отцу. Помню, в Туношном, под Ярославлем, где мы переучивались на американский бомбардировщик «Бостон», в выходной день летчики уезжали в город, спешили на танцы, в Дом офицеров, а Семен целыми днями возился с ребятней: устраивал походы в лес, на берег Волги, к древним монастырям, которых так много на ярославской земле. Деревенские ребятишки пла-«тили ему искренней любовью, ведь отцы их были на фронте, а этот малоразговорчивый летчик так открыто и просто относился к ним, что другого и желать было нечего.
Но так уж суждено было: война для Семена Чечкова обернулась беспрерывной чередой трагических событий, начавшихся 17 января 1945 года в воздухе над Польшей и [151] закончившихся в апреле на дороге, ведущей от далекого немецкого города Вайсенбурга в Альпы.
В тот день наш полк готовился к боевому вылету на Плоньск. Стояла великолепная погода. Сияло солнце. Вдали на холмах сверкали снега, темнел хвойный лес. Глядя на картину погожей зимы, трудно было поверить, что идет война, где-то рядом гибнут люди, бушуют черные пожары, льется кровь. Но законы войны беспощадны. Взвилась ракета - сигнал к вылету, и десятки машин, поднимая снежную метель, двинулись к старту. Еще издали видно, как у стартового столика суетится, размахивает флажками руководитель полетов майор Лаврентьев: «Вперед! Быстрее, быстрее! Вперед, ребята!» Нетерпеливое подрагивание корпуса нашей машины, рвущейся в небо, наполняет чувством боевого азарта, желанием поскорее оторваться от земли.