Театр Шаббата
Шрифт:
Подобно миссис Нуссбаум из старого телешоу Фреда Алена, любимого шоу Фиша, Шаббат спросил: «Эй, есть кто дома?» И постучал в окно гостиной. Трудно было разглядеть, что там внутри: день был хмурый, и на окнах висели тряпки, в какие египтяне, должно быть, пеленали мумии, — когда-то это были занавески. Он обошел дом и увидел на заднем дворе траву, сорняки, шезлонг — брезентовый шезлонг, который выглядел так, словно его не убирали с тех самых пор, как однажды июньским днем Шаббат зашел к Ирвингу посмотреть его марки (будто бы), а на самом деле смотрел из окна его комнаты, как Лоис загорает в купальнике, и ее тело, ее тело, ее тело, виноградник ее тела, занимает каждый дюйм этого шезлонга. Крем для загара, выдавливаемый из тюбика. Она натиралась им. Его троюродная сестра. Для кого-то, кому двенадцать лет, это слишком. Нет никакого еврейского закона, врун ты несчастный!
Он снова вернулся к двери в надежде увидеть табличку «Продается». У кого бы спросить. «Эй!» — крикнул он с нижней ступеньки. Отозвались из дома через дорогу: «Вы ищете старика?»
Ему махала рукой чернокожая женщина, моложавая, улыбающаяся, приятно полненькая,
— Мы его уже месяц не видели, — сказала она. — Кто-то же должен посмотреть, что с ним. Как вы думаете?
— Вот за этим я и здесь, — сказал Шаббат.
— Он ничего не слышит. Стучите посильнее. И подольше.
Стучать сильно и долго он не стал, он просто рванул наружную дверь с ржавой проволочной сеткой, повернул ручку внутренней двери и вошел. Не заперто. И там был Фиш. Да, дядя Фиш. Не на кладбище, придавленный плитой, а на диване, у окна. Этот человек был маловат для дяди Фиша, и тем не менее это был он. Он напоминал отца Шаббата — широким лысым черепом, узким подбородком, большими ушами, но более всего сходство чувствовалось в том, что не поддавалось описанию, — взгляд, свойственный поколениям и поколениям евреев. Давление жизни, простота, с которой его переносили, благодарность за то, что не раздавили совсем, непоколебимая, простодушная доверчивость — все это до сих пор читалось в его глазах. Ничего с ней не сделалось, с доверчивостью. Великий дар в этом мире, напоминающем большую мертвецкую.
Надо уходить. У него такой вид, что, кажется, дохни на него — и он погаснет. Да, любое мое слово способно убить его.
Но это действительно Фиш. Я вспомнил, что он получил это прозвище за то, что иногда осмеливался ночью выходить в море на лодке с рабочими-гоями, ловить с ними рыбу. Немногие евреи с характерным выговором решались ходить с этими пьяницами. Однажды, когда я был маленький, он взял нас с Морти с собой. Нам было интересно со взрослыми. Мой отец не ловил рыбу и не плавал. А Фиш умел и то, и другое. Он-то и научил меня плавать. «Когда удишь, большого улова не жди, — объяснял он мне, самому маленькому в лодке. — Много не выудишь. Хорошо, если хоть одну рыбешку. Иногда пойдет косяк, и тогда наловишь много. Но это редко». Однажды в воскресенье, в начале сентября, случилась жуткая гроза, и как только она кончилась, Фиш вскочил в свой овощной грузовичок, взял Ирвинга, нам с Морти тоже велел хватать удочки и прыгать в грузовик, а потом погнал как сумасшедший на отмель, что на Ньюарк-авеню, — знал, куда ехать. Летом, в грозу, когда температура воды меняется, когда море очень бурное, идут косяки, и просто видишь рыбу, видишь ее в волнах. И Фиш это знал. Она прямо тут, у тебя под носом. Он вытащил пятнадцать рыбин за тридцать минут. Мне было десять, но и я поймал трех. 1939 год. А когда я стал старше, Морти тогда уже ушел в армию, а мне было четырнадцать, и я скучал по Морти, и Фиш знал об этом от моего отца, так вот однажды
— Дядя Фиш, помните меня? Я Микки Шаббат. Я Моррис. Брат Морти.
Фиш не услышал. Шаббату пришлось подойти к дивану. Когда он увидит мою бороду, подумает, что я — сама Смерть или что я вор, грабитель с ножом. Таким зловещим и страшным я не чувствовал себя с тех пор, как мне было пять лет. И таким счастливым. Это Фиш. Образования не получил, но с хорошими манерами, шутник, но жмот, ох и жмот, говорила моя мать. Верно. Страх лишиться денег. Но это свойственно мужчинам. А как иначе, мама? Запуганные, ставшие изгоями в этом мире, но при этом обладавшие неистощимой стойкостью, которая для них самих была загадкой, или была бы, если бы их милосердно не лишили всякой потребности думать. Думать им еще не хватало. Это не главное. У них все строилось на более важных вещах.
— Фиш, — он подошел и протянул к нему руки, — я Микки. Я Микки Шаббат. Ваш племянник. Сын Итты и Сэма. Микки Шаббат.
Он почти прокричал это, и Фиш поднял голову от двух писем, которые лежали у него на коленях. Кто пишет ему письма? Вот я писем не получаю. Лишнее доказательство того, что он еще жив.
— Кто вы? — спросил Фиш. — Вы что, из газеты?
— Я не из газеты. Нет. Я Микки Шаббат. Шаббат.
— Да. У меня был двоюродный брат Шаббат. На авеню Маккейб. Но вы же не он?
Выговор и манера строить фразы были все те же, но теперь ему не хватило бы голоса докричаться с улицы так, чтобы слышали в домах и даже во дворе: «О-во-о-ощи! Све-е-е-жие овощи!» По невыразительности, ровности его голоса можно было понять, что он глух, очень одинок и что сегодня не самый лучший день в его жизни. Был человек, а осталась туманность. А как бурно он радовался, когда выигрывал в карты: несколько раз любовно чмокал клеенку кухонного стола, хохотал, подгребая к себе денежки. Мать говорила, это потому, что он очень жадный. На кухне висела липкая бумага от мух. Короткое, быстро прерывающееся «з-з-з» очередной приклеившейся мухи, — вот и все, что было слышно, когда игроки сосредоточенно обдумывали ходы. И сверчок. И шум поезда, не очень громкий звук, от которого подростку хочется выскочить не то что из постели, а из кожи вон, — так он на него действует. В те времена он жаждал каждым дюймом своего существа участвовать в высокой и таинственной драме жизни. И все этот паровозный свисток грузового поезда, мчавшегося вдоль берега. И скорая помощь. Летом старики съезжались на побережье, спасаясь от москитов Северного Джерси, и сирена скорой помощи слышалась каждую ночь. Двумя кварталами южнее, в отеле «Бринли», чуть ли не каждую ночь кто-нибудь умирал. Они плескались с внуками на мелководье, вечерами разговаривали на идиш, сидя на скамеечке, потом чинно, парами возвращались в свои кошерные отели, где, готовясь ко сну, один из них вдруг падал и умирал. Мы узнавали об этом на следующий день на пляже. Просто пошел в уборную, упал и умер. Только на прошлой неделе старик увидел, как один из служащих отеля бреется в субботу, и пожаловался на него хозяину, — а сегодня старика уже нет! В восемь, в девять, в десять лет я не мог этого выносить. Сирена вызывала у меня ужас. Я садился в постели и орал: «Нет! Нет!» На точно такой же, как у меня, кровати, просыпался Морти. «Что такое?» — «Я не хочу умирать!» — «Ты не умрешь. Ты еще ребенок. Спи». Благодаря ему я пережил эти страхи. А вот он умер, ребенком. Так почему же Фиш вызывал такую неприязнь у моей матери? Потому, что он мог жить дальше и смеяться после того, как у него умерла жена? Возможно, у него были женщины. Он ведь целыми днями болтал на улице с женщинами, сыпал им картошку в сумки, может, он парочку покупательниц и еще как-нибудь отоварил. Это объяснило бы, почему Фиш до сих пор здесь. Половая распущенность — мощная движущая сила, половые железы работают так упорно, что их трудно остановить.
— Да, — подтвердил Шаббат. — Это был мой отец. На авеню Маккейб. Сэм. Я его сын. Мою мать звали Итта.
— Они жили на Маккейб?
— Точно. Дом номер два. Я их сын Микки. Моррис.
— В доме номер два по Маккейб. Нет, не помню. Честно говоря, не помню.
— Вы помните ваш грузовик? Дядюшка Фиш со своим грузовиком.
— Грузовик помню. У меня был тогда грузовик. Да, — казалось, он понял, что сказал, только после того, как это сказал. — Ха! — добавил он. — Видимо, еще что-то вспомнил.
— Вы торговали овощами.
— Овощи. Овощи я продавал, это да.
— Так вот вы продавали их моей матери. Иногда мне. Я приходил со списком, который она мне давала, и вы мне отпускали. Микки. Моррис. Сын Итты и Сэма. Младший сын. Еще был Морти. Вы еще брали нас на рыбалку.
— Клянусь, не помню.
— Ну и ладно. — Шаббат обошел низкий столик и сел рядом со стариком на диван. Кожа у Фиша была бурая, и видно было, как его глаза за стеклами очков в роговой оправе получают сигналы из головного мозга, — вблизи Шаббату было лучше видно, что где-то там, в глубине, концы с концами у него все-таки сходятся. Это уже хорошо. Можно разговаривать. К своему удивлению, он еле подавил в себе желание посадить Фиша к себе на колени.
— Рад вас видеть, Фиш.
— И мне приятно. Только я все равно вас не помню.
— Неважно. Я ведь тогда был мальчиком.
— Сколько вам тогда было лет?
— Когда был грузовичок? Это было до войны. Мне было лет девять-десять. А вы были совсем молодой — сорок с небольшим.
— И ваша мать брала у меня овощи?
— Точно. Итта. Но это неважно. Как вы себя чувствуете?
— Спасибо, ничего. Нормально.
Эта его вежливость. Должно быть, на женщин действовало: мужественный, мускулистый, с хорошими манерами, да еще и пара шуток в запасе. Да, именно это и злило мою мать. Хвастливая, нарочитая мужественность.