Театр Шаббата
Шрифт:
— Вы неплохо сохранились для своих ста лет.
— Слава богу. Неплохо, да. Я нормально себя чувствую.
— Ничего не болит?
— Нет, нет. Слава богу, нет.
— Вы счастливый человек, Фиш, живете без боли.
— Да, слава богу. Да.
— И как вы теперь развлекаетесь? Помните, вы любили играть в карты с Сэмом? А рыбалку помните? Как ловили с берега? В лодке с гоями? Вы любили приходить к нам по вечерам. Вы похлопывали меня по коленке и говорили: «Это кто у нас тут такой: Микки или Моррис?» Не помните? Вы с моим отцом говорили
— Vu den? Я все еще говорю на идиш. Я не забыл его.
— Это хорошо. Значит, говорите иногда на идиш. Это хорошо. А что еще доставляет вам удовольствие?
— Удовольствие?
Он удивлен. Я спрашиваю про удовольствие, и ему впервые приходит в голову, что он имеет дело с сумасшедшим. Сумасшедший забрался к нему в дом, и мало ли чем это может кончиться.
— При чем тут удовольствие? — говорит он. — Я просто сижу дома, и всё тут. Я не хожу в кино, и вообще никуда. Не могу. Все равно я ничего не увидел бы. Так зачем?
— А с людьми общаетесь?
— М-м-м, с людьми… — Тут, видимо, набежали тучи и заволокли ответ. Люди. Он задумался, кто знает, что потянуло за собой это слово. Тяжело добраться до сути — все равно что разжечь костер из сырых дров. — Почти нет, — наконец ответил он. — Вижу иногда своего соседа. Он гой. Не иудей.
— Ничего? Хороший сосед?
— Да, да, хороший парень.
— Это хорошо. Так и должно быть. Их учат любить ближнего своего. Возможно, вам даже повезло, что он не еврей. А кто у вас убирает?
— Одна женщина убирала пару недель назад.
Ага, и эта женщина получит коленом под зад, как только я сюда перееду. Грязища кругом. В гостиной ничего, кроме пола, и нет — разве что диван, низенький столик да сломанное кресло с одним подлокотником у лестницы. А пол — как в обезьяннике, в зоопарке в одном итальянском городке. Этот зоопарк я никогда не забуду Но мусор и пыль — это еще не самое худшее. Либо эта женщина видит еще хуже, чем Фиш, либо она халтурщица или пьяница. Она уволена.
— Тут нечего убирать, — сказал Фиш. — А постель — постель в порядке.
— А кто вас обстирывает? Кто стирает вашу одежду?
— Одежду… — Трудный вопрос.
Становится все труднее. То ли устал, то ли вот-вот помрет. Если это и правда смерть подходит, смерть Фиша, которая так задержалась, то не так уж плохо, если последнее, что он услышит, будет вопрос: «Кто стирает вашу одежду?» Все-таки о деле. Это были не люди, а дела. Человек и его работа — одно.
— Ну да, кто занимается стиркой?
Слово «стирка» срабатывает:
— Да одежды-то всего ничего. Я сам стираю. У меня стирки немного. Нижняя рубаха да трусы, вот и вся моя стирка. Всего и делов-то. Простирну в тазу или в раковине. Сушу на веревке. И сохнет! — Пауза усиливает комический эффект. — Сохнет!
Да, Фиш — молодец. Всегда умел рассмешить Микки. Ничего такого особенного, но у него есть чувство юмора, ничего не скажешь, это дар. Сохнет!
«Но какой жмот! Бедная женщина, в жизни ей ничего не купил!» — «Фишель так одинок, — говорил отец, — пускай побудет в семье хоть несколько минут, по вечерам. И мальчиков он любит. Даже больше, чем своих детей. Не знаю, почему так вышло, но это так».
— Выходите иногда посмотреть на океан? — спросил Шаббат.
— Нет. Мне теперь не дойти. Это далеко. Слишком долго идти. Прощай, океан.
— Но голова у вас работает.
— Да, голова работает. Слава богу. Все нормально.
— И у вас есть дом. Вы заработали себе на жизнь торговлей овощами.
Опять возмущен:
— Разве это была жизнь? Это была та еще жизнь! Я торговал вразнос. Осбери-Парк. Вельмар. Да, я в Бельмар ездил. На грузовике. Открытый верх. Возил овощи в корзинах. Там был рынок. Оптовый рынок. Туда приезжали фермеры. Это было очень давно. Я уже все забыл.
— Так вы всю жизнь торговали овощами.
— В общем, да.
Подтолкни. Это все равно как выруливать из сугроба, буксуешь, буксуешь — ну, подтолкни! Да, я помню Морти. Морти. Микки. Итта. Сэм. Он скажет это. Заставь его сказать это. Ну что сделать? Что можно теперь сделать для него?
— Вы помните своих отца и мать, Фиш?
— Помню ли я их? Конечно. Еще бы. Россия. Я родился в России. Сто лет назад.
— Вы родились в 1894 году.
— Да, да, именно. А откуда вы знаете?
— А вы помните, сколько вам было лет, когда вы приехали в Америку?
— Сколько мне было лет? Помню. Лет пятнадцать-шестнадцать. Я был совсем молодой. Я учил английский.
— И вы не помните Морти и Микки? Двух мальчиков? Двух сыновей Итты и Сэма?
— Так ты Морти?
— Я его младший брат. Вы ведь помните Морти. Спортсмен. Звезда беговой дорожки. Помните, вы щупали его мускулы и присвистывали. Кларнет. Он играл на кларнете. Всё чинил. Ощипывал цыплят у Фельдмана после школы. У мясника, который играл в карты с вами и моим отцом, и Кравецем, обойщиком. А я помогал Морти. По четвергам и пятницам. Вы и Фельдмана не помните. Ну, неважно. Морти воевал, он был летчиком. Он был мой брат. Он погиб на войне.
— На войне? На Второй мировой?
— Да.
— Это ведь было совсем недавно, верно?
— Пятьдесят лет назад, Фиш.
— Это давно.
Из гостиной была видна столовая, и окна ее выходили во двор. Зимой, по выходным, они раскладывали марки Ирвинга на столе, изучали каждую перфорацию и каждый водяной знак, проходили просто века, пока не являлась Лоис и не поднималась в свою комнату. Иногда она шла в уборную. К звукам льющейся по трубам воды Шаббат был гораздо внимательнее, чем к маркам. Стулья в столовой, на которых когда-то сидели они с Ирвом, теперь были завалены одеждой: рубашками, свитерами, брюками, пальто. Старик слишком плохо видел, чтобы рыться в шкафу, — он держал весь свой гардероб прямо здесь.