Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура
Шрифт:
Это спасло его в двадцатых годах, это спасло в сорок первом. Поздняя осень. Московское ополчение. Бои на Истре, в виду Химкинского водохранилища. Качаловы вторично хоронят сына — пропал под Москвой. Действительно пропал: пережил плен, концлагерь, бегство через Германию, Австрию; жители чужих земель укрывали, снабжали едой, передавали из рук в руки, до Италии — партизанской.
Победа. Участник итальянского Сопротивления возвращается в Москву. Конечно, не к родителям, а на недалекую Лубянку. Допрашивали, как говорится, «с пристрастием», он стоял на правде. Сына Василия Ивановича Качалова, знаменитого артиста, на спектаклях которого по многу раз бывал Сталин в сопровождении Берии и всего Политбюро, разрешили отпустить домой и заполнить анкету для поступления в МХАТ. Приняли. И в 50–70-х «показы» его истинны, как его книги о Художественном театре. Вадим Васильевич показывал Станиславского, свою семью, Сулера на Днепре, в студии. Сулера последней встречи в Камергерском. «Не забывай про зеленую палочку…» — про ту, которая закопана в Ясной Поляне.
Сулеру медицинские процедуры не приносили облегчения. Опухали ноги, под глазами появились отеки; «кусочки белка» разрушали зрение, слух, память. И прежде забывал вдруг, что вызвал к себе студийцев, и они
Сейчас мучительно тревожны провалы в памяти. Похожее было в прошлом у Александра Ивановича Герцена. Похожее будет в будущем у Михаила Афанасьевича Булгакова.
Миша Чехов наблюдал:
«Незадолго до смерти Сулержицкого мы заметили в нем беспокойство и возбужденность, которые вскоре сменились упадком сил.
Он стал ко многому равнодушен. Казалось, он погрузился в какие-то новые мысли и чувства и не хотел поведать о них окружающим.
В таком состоянии он однажды ночью пришел ко мне. Выйдя к нему навстречу, я увидел перед собой странную фигуру. Плечи его были опущены, рукава совершенно закрывали руки, и шапка была надвинута на глаза. Он глядел на меня, молча улыбаясь. Во всей его фигуре была необыкновенная доброта.
Я предложил ему раздеться, но он не трогался с места. Я снял с него пальто, шапку, мягкие рукавицы и провел его в комнату.
— У меня есть овощи. Хотите, Леопольд Антонович?.. Он почти не понял моего вопроса и вдруг невнятно, но радостно начал рассказывать что-то, чего я не понял. Удалось уловить только радость, волновавшую его во время рассказа. Затем умолк.
Просидев у меня около часа, он ушел, по-прежнему светло и загадочно улыбаясь».
Такие провалы памяти знал, будет знать сам Чехов. Особенно когда отойдет от антропософии, окажется наедине с темнотой, страхом исчезновения, от которого не спасет память отца, матери, няньки, Сулера.
Ольга Ивановна отвезла Леопольда Антоновича в близкую от дома Солдатенковскую больницу (имя мецената, на чьи средства была построена эта громада — ушло, сейчас все ее знают как «Боткинскую». — Е. П.). Пускали к больному немногих; возле входа в отделение толкались многие: «Не нужна ли помощь? Как последний анализ?»
Пустили Вахтангова. Он пишет «Б. М. С.» — Борису Сушкевичу, который все играет в «Сверчке» рассказчика, похожего на Пиквика:
«Дорогой Борис Михайлович!
Прочтите сердцем, что я пишу Вам, и поймите меня хорошо.
За несколько дней перед смертью Леопольда Антоновича я был у него. Вот Вам дословный диалог. Бондырев присутствовал при этом.
Леопольд Антонович много, длинно и сбивчиво говорил о „Колоколах“. Мне передалась его мучительная тоска.
Я же ясно видел, что он умирает.
Тогда я наклоняюсь к нему и говорю ему, уходящему от нас:
— Не волнуйтесь, Леопольд Антонович, „Колокола“ я поставлю.
Он долго пристально смотрел. Понял, что я вижу его скорую смерть и беспомощно, растерянно, больным, тонким голосом сказал:
— Нет, почему же. Я хочу ставить.
Я понял, что он не хочет примириться со своей безнадежностью; и заторопился, чтоб не тревожить его.
— Да, конечно, то есть Вам буду помогать.
— Да, непременно. Очень хорошо.
— Я с Борисом Михайловичем сделаю всю подготовительную работу, и Вам будет легко.
— Да, непременно. Очень хорошо.
Ну вот, Борис Михайлович, я и хочу, чтобы „Колокола“ мы ставили вместе».
Колокола диккенсовские словно звонят неслышимо на сегодняшнем Арбате, где Театр вахтанговский, «Щука» — театральное училище вахтанговцев. После «Турандот» Вахтангов хотел вернуться к «Колоколам», но премьера «Турандот» стала последней премьерой режиссера. Сказка о Калафе, прекрасном принце астраханском, который влюбился в портрет китайской принцессы Турандот и отправился добывать принцессу, как Синюю Птицу, — продолжала студийного «Сверчка» и уходила от него в некое новое вахтанговское царство, которое сам он определял как «фантастический реализм».
Спектакль походил на фейерверк над Москвой-рекой, наблюдаемый с Воробьевых гор. Праздник театральности новой, сочетающей утонченность французских или английских зрелищ с русскими гуляниями в московском Китай-городе. С именинами адмирала Москвина на Княжей горе, где плясали бедуины, амуры, индейцы, индийцы, китайцы. С оркестром из свистулек, барабанов, губных гармошек, пастушьих дудок, кастрюльных крышек, заменяющих литавры, кружек для питья и «кружек Эсмарха», то есть белых сосудов для клизм. С масками из итальянской народной комедии времен автора «Турандот» Карло Гоцци. Осуществлялась мечта Горького — Станиславского — Сулержицкого — Вахтангова о театре импровизации. Эти импровизации одновременно выверялись как клоунские репризы и были внезапны как клоунские репризы. Могли пополниться строкой из сегодняшней «Вечерней Москвы», телеграммой о событиях в реальном Пекине. Спектакль — игра, восторженно принятая Станиславским. Хотя маски ни с кого не срываются. Не входят в образ — откровенно играют в сказку, играют сказку о некоем женском варианте злой игрушки, Тэкльтона. Китайский император носит не корону — абажур. Астраханский властитель и вовсе накрутил на голову вафельное полотенце.
Там становится человеком злой колдун — щелкунчик, здесь оттаивает сердце жестокой куклы — принцессы. Сулер был бы не просто доволен — счастлив спектаклем — победой Жени. Спектаклем — праздником всё обнимающего веселья сцены и зала, в который выбегали простодушный Тарталья и хитрюга Панталоне с рязанской речью. Радовался бы тому, как смотрел спектакль Константин Сергеевич, хохотавший до слез.
Вахтангов перед концом своим говорил-мечтал о «Колоколах» совершенно как Сулер. Возникнуть они могли только в Театре имени Вахтангова.
Не смог бы Сулер стянуть друг к другу расходящиеся корабли. Большой адмиральский, Художественный театр, и меньший, с его молодой командой. Вахтангову после «Турандот» будет отпущено три месяца жизни. Сулеру, вернувшемуся из Евпатории в Москву осенью шестнадцатого, жизни отпущено до конца года. Солдатенковская больница — дом — опять больница. Внимательные доктора, делающие решительно все, что нужно. О нехватке лекарств нет речи, но существовавшие тогда лекарства не помогают.
Через неделю Константин Сергеевич получил письмо из Петербурга от Бенуа: работы у него множество, но о театральных новостях и писать не хочется:
«Интересно и важно лишь вопрос о войне и мире. И на свежей могиле дорогого нашего Сулера я думаю, что говорить на эту тему хорошо, полезно и своевременно. Ведь он дал всей жизнью и последними годами ее (среди всеобщего ослепления и клокотания) истинно святой образец. Для Вас лично его уход — невознаградимый ущерб. Возможно, что вы par la force de chose (силою обстоятельств) за последние месяцы уже устроились без него, возможно даже, что перестали ощущать самую остроту его отстраненности от дел. И сейчас на первых порах недохваток той пользы, которую он приносил общему делу, покажется не столь уж роковым. Но тем не менее Вы потеряли главную свою опору, главного своего друга и уже наверное лучшего человека во всем созданном Вами театре. Это ли не существенно в театре, посвященном (в принципе) высокой задаче искания, определения человеческого достоинства?
Будет у Вас время, соберитесь, милый Константин Сергеевич, хоть в нескольких словах рассказать мне, как он кончился. Какими были, например, последние слова его, его „резюме жизни“. Если же таковых не было произнесено, то хоть опишите мне его состояние в целом: было ли оно подавленным или оно было просветленным. Разумеется, и подавленное не обозначало бы какого-либо отказа от внутренней сердечной веры. Ведь великую душу и до последнего вздоха преследуют тяжелые, как бы достойные ее испытания… Обнимаю Вас, дорогой Константин Сергеевич, желаю Вам всего лучшего…
Ответ Станиславского опубликован в Собрании сочинений Станиславского. Он известен театроведам, историкам изобразительных искусств. И все же — если вы знаете письмо это, перечитайте его, если не знаете — прочитайте. В письме — ничего о театре, о Москве военной. Только подробное, как просил Александр Николаевич, описание кончины человека, обоим необходимого:
«Дорогой Александр Николаевич!
Спасибо за Ваше хорошее письмо, которое я передал жене Сулера — Ольге Ивановне. Я не мог помогать Вам сразу, так как захлопотались с разными делами (посмертными) бедного Сулера; кроме того — праздники. Еще в прошлом сезоне, во время генеральных репетиций „Потопа“, Сулер занемог. С тех пор припадки уремии повторялись периодически, через несколько месяцев, и не было возможности уговорить его уехать из Москвы. Ему советовали ехать к Бадмаеву в Петроград, другие говорили, чтобы он ехал в тепло. Но Сулер был упрям и твердил, что через неделю после приезда в Евпаторию он будет совершенно здоров и посмеется над докторами. Однако его ожидания не оправдались. Летом он был очень нервен и чувствовал себя плохо. Припадки повторялись, как и зимой. И в августе был разговор о переезде в Кисловодск, так как море неблагоприятно отражается на состоянии больного.
В сентябре [16] Сулер стосковался по Москве, по театру и бежал из Евпатории под предлогом показаться докторам.
Он явился в театр, потом в студию и через два дня уже вызвал припадок; наконец уговорили его сидеть дома, но он вызывал к себе из студии разных лиц и мечтал о постановке одной пьесы, хотя уже не мог ясно выражать свои мысли: язык путал слова. Доктора потребовали строгого и систематического больничного лечения. Бедного Сулера перевезли в Солдатенковскую больницу, и он был этому даже рад первое время, так как дома его темпераментные дети не давали ему покоя. Но скоро терпение изменило ему, и он потребовал, чтобы его перевезли домой, где снова повторился припадок. И снова его отвезли в больницу. После этого припадка силы изменили ему, и он долго не вставал с постели. Мы устроили дежурство, и его навещали и развлекали актеры и студийцы. Сулер стал поправляться. Стал выходить на воздух и даже съездил домой повидать своих. Это было его последнее прощание с домом. Через несколько дней я поехал в больницу, чтобы его навестить; подошел к его комнате, а там возня, суетня. Пускали кровь, вся кровать и стена — в крови. Оказывается, у него был жесточайший припадок. Это был — роковой и последний. После этого припадка, собственно говоря, Сулера уже не было. Лежал исхудалый, измученный полутруп, который не мог сказать ни одной фразы. Говорили только его выразительные глаза. И днем и ночью при нем дежурили — его жена (неотлучно), студийцы, моя жена, жена покойного Саца, Москвин и я. Он все время и всем хотел что-то сказать и не мог. Призывали (для очистки совести) разных докторов, которые прыскали мускус и другие средства (для продления агонии!). Скончался он тихо. Ночью, в двенадцать часов его перевезли в студию и поставили в фойе.
Эти два дня, которые он стоял там, были трогательны. Все точно сразу поняли — кто был Сулер и кого лишилась студия (и театр). Студийцы на руках несли его по всей Москве.
Там был целый концерт, так как певцы из Большого театра захотели принять участие в похоронах и пели целый ряд концертных церковных номеров. Все время на руках несли его обратно через всю Москву и похоронили на русском кладбище, где Чехов, рядом с Савицкой, Сапуновым и Артемом. В сороковой день мы устраиваем в студии гражданские поминки. Многие будут читать воспоминания о Сулере и петь его любимые музыкальные произведения.
Еще раз благодарю за письмо, за то, что посочувствовали нашему горю. Часто вспоминаем Вас и надеемся увидеть Вас в Москве, так как в Петроград нам ехать не придется, почти вся труппа призвана и по утрам до шести часов занята в полках и канцеляриях. Уехать из Москвы невозможно.
Поцелуйте ручку Анны Карловны и передайте поклон Коке и всем дочерям
16
Сулержицкие вернулись в Москву в октябре 1916 года.
Письмо дополняется многими воспоминаниями. Как Сулер простился с Москвиным, сказав: «Позаботься о моей семье». Как, потеряв речь, одними веками поклонился Ольге Леонардовне, взглядом простился с Верой Соловьевой, улыбнулся Серафиме Бирман.
Потеряв сознание, держал жену за руку, что-то быстро-быстро говорил, слов нельзя было разобрать, и волновался, когда Ольга Ивановна чуть меняла положение руки. Вечером затих, а сердце действительно долго еще билось.
Часовня при больнице, конечно, была православная. Католика вынесли в переднюю. Ночью сыпал снег. Кружила метель вокруг Солдатенковской больницы, набирала силы к Ходынскому полю, мимо фабрики «Сиу» и дома под горкой, где спали мальчики Сулержицкие.