Течения
Шрифт:
Теперь мама знала, что во мне есть брешь. Едва купив билеты, я начала жалеть об этом. Мне было невыносимо думать о том, какой слабой теперь она меня считает. Всю неделю я говорила себе, что, если я решу не ехать и сдать билеты, будет еще хуже. На середине пути, возле Россоши, мне захотелось развернуть поезд. Или выйти на следующей остановке и сесть в автобус до Москвы. Но я была не настолько смелой и еще — очень уставшей.
На своей верхней полке я проспала двадцать часов из двадцати пяти. Трижды выходила в туалет, один раз ела, один раз курила. Трижды лежала без сна и думала. Несколько раз просыпалась из-за приступов паники. Мне снилось, что я проваливаюсь в черную яму. Мы уже палкой хотели тебя потыкать, пошутила соседка
Всего два дня, думала я, у меня есть два дня. В те разы, когда я просыпалась в мокрых вагонных простынях и смотрела на растрескавшуюся багажную полку, я только и думала о том, что должна что-то отыскать. Это было сильное, выматывающее, как зубная боль, желание. Я не знала точно, что ищу. Что-то потерянное или до сих пор неизвестное. Но я была уверена, что узнаю, как только выйду из поезда. Из мутной лужи в моей голове исчезнет взвесь, и все станет ясным. Я ехала с целью.
Последние сорок минут я смотрела в окно и видела только черноту. Потом стали выпрыгивать желтые окна саманных домиков. Реже появлялись цепи сутулых уличных фонарей. На подъезде к вокзалу все стало ярко-рыжим, слепящим. Кто в Минеральные Воды, собираемся, крикнула проводница.
Наш вагон остановился напротив статуи орла. Такие были в каждом городе, но этот сидел на какой-то куче, а куча лежала в огромной золотой тарелке, установленной на постаменте. Когтистой лапой орел придавливал змею, его крылья были высоко подняты. Он вытянул шею книзу и смотрел перед собой. Я никогда не замечала эту статую и, впервые рассмотрев ее, увидела в позе орла угрозу.
От приезда на родную землю я ждала мгновенной ясности. Но мутная лужа в голове никуда не делась, а еще над ней навис холодный туман. Я стояла на перроне со своей тощей сумкой и не могла двинуться. Все выглядело плоским и одноцветным, это был еще не названный цвет, смешивающий в себе все цвета и не значащий ничего. Я будто снова вышла из тела и встала в двух шагах от него.
Мама появилась из мешанины курток, волос и сумок. Она обняла меня и поцеловала по три раза в каждую щеку. Доченька, Настенька, ты здесь, господи. Я вернулась в тело и ощутила маму. Первые секунды были странные. Кожа мамы казалась совсем чужой, хотя я много раз вызывала из памяти ее запах и текстуру, которую лучше всего чувствуешь, касаясь губами и — чуть хуже — пальцами. Все восемнадцать лет у меня был доступ к маме, и, лишившись его всего на два с половиной месяца, я будто потеряла с ней связь.
Я не дала нести ей сумку, и она взяла меня под руку. Постепенно отчуждение уходило. Ее голос, не телефонный, а настоящий, объемный, вливался в уши и лечил тело. Я заметила, что намокла под курткой и шапкой, и только тогда поняла, что мама одета в вязаный кардиган. Какая у вас тут погода, спросила я. Ой, плюс пятнадцать, ответила мама. Как же ты тепло одета, я только сейчас увидела, добавила она. Давай понесу куртку. Я впервые сказала «у вас», имея в виду место, где родилась и выросла.
Мы сели в такси. Папа приедет завтра, сказала мама. Бэлле сейчас помогает свекровь, и я решила пока побыть дома. Свекровь ненадолго приехала. Но мужской руки, конечно, не хватает, понимаешь. Муж Бэллы все время работает, у них же теперь малышка, надо зарабатывать. Вот папа и ремонтирует у них что-то без конца. То кран потечет, то обоина отклеится.
Наш дом выглядел как прежде. Собранный из серого кирпича, плотный, стройный. Одноэтажный, но расступившийся вширь. Разуваясь в прихожей, я смотрела через коридорчик в кухню и не понимала, как мы тут все помещались. Изнутри дом как будто сжался, комнаты стали меньше и ниже. В то же время свет и воздух потеплели, углы смягчились. Мне хотелось полежать на полу каждой комнаты, прижавшись животом и расставив руки, чтобы получилось объятие,
Но я больше не чувствовала себя принадлежащей ему. Дом был гостеприимен ко мне так же, как и ко всем родственникам, которые приезжали летом отдохнуть на курорте.
Сначала мы сидели на диване. Без папы и телевизора было слишком тихо. Из-за этого стало тревожно, потому что обычно тишина в нашем доме сопровождала болезнь или горе. Наобнимавшись, мама все-таки нажала на красную кнопку пульта и убавила громкость. Пойду погрею котлеты, сказала она. Полежи пока, Настенька.
Я съела одну котлету, полгорки сероватых макарон и совсем немного винегрета, от пирога отказалась. Мама смотрела на меня с опаской, как на лисицу, которая вдруг вышла на терренкур[2] и замерла, — не ясно, бешеная или голодная. Мам, я просто устала, не волнуйся. Хорошо, доченька. Она спрашивала про дорогу, учебу, соседок. Я отвечала коротко и старалась улыбаться. Когда мы начали пить чай, я так захотела спать, что в глазах потемнело, а голову покинули все эмоции. Единственное, что я слышала ясно и от чего не могла отделаться, — это хриплый и усталый шаг секундной стрелки больших кухонных часов.
Пока мама застилала постель свежим бельем с мыльным запахом, я сидела в офисном кресле. Его в мою комнату притащил папа перед одиннадцатым классом, чтобы спина не уставала от подготовки к экзаменам. Я помню, что тогда меня это тронуло. Мама молчала и поглядывала на меня улыбаясь.
Настенька, а почему ты про Бэллу ничего не спрашиваешь.
Ну, ей достаточно внимания, по-моему.
Да-да, конечно.
Мама подошла ко мне и села на корточки. Я смотрела на нее сверху. Она поцеловала мою руку.
Доченька, я знаю, что виновата перед тобой.
Потом мама вышла из комнаты. Она никогда не говорила ничего подобного, и в тот момент я поняла, что на самом деле ждала этого признания. Но в своем новом, отчужденном состоянии я ничего не почувствовала.
Я встала, стены комнаты дернулись. Я шаталась от усталости. Легла в кровать на бок и натянула одеяло до самой макушки. В детстве мне было важно, чтобы все части тела, за исключением лица, были укрыты одеялом.
Мама вернулась и поставила на прикроватный столик кружку с водой. До самого отъезда в Москву она приносила мне воду на ночь. Когда мне было тринадцать лет, маму увезли на скорой и положили в больницу. Впервые оставшись без нее, я сама пошла за водой. Потом зачем-то вернулась на кухню и налила воды еще в одну кружку. Сама не зная почему, я приносила все новые кружки с водой и не могла остановиться. Папа заметил мое помешательство, когда я пошла на кухню в шестой раз. Ты там опыты, что ли, проводишь, пошутил папа. На его смех пришла Бэлла, она тоже смеялась. Я не спала до утра из-за стыда, который выжигал мой живот уксусом, и из-за родинки, которая дергалась над губой и верещала. Папа не хотел меня обидеть, просто он, как обычно, ничего не понял.
Мама присела на кровать рядом с моим боком. Она отогнула край одеяла и поцеловала меня в щеку. Потом стала гладить мое плечо, я чувствовала ее ладонь через одеяло.
Ева родилась здоровенькая, хорошая, — сказала мама.
Мам, а почему меня назвали Настей, — спросила я.
Папа сказал, что это хорошее русское имя. Разве нет?
Проснувшись около полудня, я расстроилась, что потратила так много времени впустую. В дневном свете моя комната выглядела так же, как и раньше. Мама законсервировала ее и, как музейная смотрительница, заходила, только чтобы убрать пыль. Я представила себя мавзолейной мумией. Как было бы хорошо лежать здесь, в своей кровати, ничего не хотеть и ждать, когда зайдет мама, чтобы обтереть мое окоченевшее тело влажной хлопковой тряпкой.