Телемак
Шрифт:
Общество его за столом составляла всегда почти одна Астарбея. Он сам варил себе пищу, не веря никому, кроме собственных рук своих, затворялся на то время в уединеннейшем месте дворца, хотел закрыть от всех щитом тайны и час низкого занятия, и нрав, снисшедший до такой степени недоверчивости. Не смел он и думать о яствах роскошных, не прикасался ни к чему, чего сам не умел приготовить, не употреблял потому не только мяса с приправами, но ни вина, ни хлеба, ни соли, ни молока, ни других обыкновенных у всякого снедей, питался одними плодами, сорванными в саду собственной рукой, или растениями, самим же им сеянными и изготовленными, никогда не пил иной воды, кроме той, которую черпал также собственными руками из ключа внутри дома за непроницаемой оградой с затворами, ему только известными; при всем, как казалось, беспредельном доверии к Астарбее, он был и против
Умысел свой она совершила таким образом: однажды, как только они сели за стол, злая советница вдруг ударила в двери. Царь, всегда терзаемый страхом насильственной смерти, обеспамятел от ужаса, бросился к двери, смотрит, испытывает. Старая предательница между тем скрылась. Он цепенеет, не знает, что подумать о слышанном стуке, боится, отворив дверь, за порогом встретить убийцу. Астарбея не щадит ни лести, ни убеждений, успокаивает, молит его возвратиться к столу – она влила уже яд в золотой его кубок в то самое время, как он бросился к двери. Царь, по всегдашнему обыкновению, прежде ей подал кубок. Она смело пила, положась на снадобье против яда. Пигмалион выпил остаток и вслед за тем впал в изнеможение.
Астарбея, зная, что он готов был умертвить ее по малейшему знаку сомнения, разодрала на себе одеяние, рвала волосы, вопила отчаянным голосом, обняла, прижала к груди, ручьями слез обливала издыхавшего – слезы не много стоили хитрой предательнице. Когда же увидела, что силы его истощились и он уже был в последней борьбе со смертью, то, боясь, чтобы дух отходивший не возвратился и Пигмалион не посягнул на жизнь ее, от нежности и пламенных изъявлений любви вдруг перешла к ужаснейшей лютости – бросилась и удушила его. Потом сняла с руки его перстень, сорвала с головы царский венец, призвала Иоазара и вручила ему знаки верховного сана: надеялась, что все ей приверженные, служа страсти ее, не поколеблются провозгласить царем ее любовника. Но клевреты, в раболепстве до той поры неутомимые, были души наемные, подлые, чуждые искренней привязанности, к тому же они, малодушные, трепетали врагов, нажитых Астарбеей, а еще более страшились собственной ее надменности, притворства и жестокости. Каждый из них для своей безопасности желал ее гибели.
Страшное волнение разливается по царским чертогам! Тысячи голосов повторяют: царь умер! Одни стоят, обеспамятев от ужаса, другие бросаются к оружию. Все видят восходящую тучу, но все ликуют, восхищенные радостной вестью. Она переходила из уст в уста по стогнам обширного Тира, и не нашлось ни одного гражданина, который пожалел бы о Пигмалионе, смерть его была избавлением, отрадой народу.
Нарбал, пораженный столь злодейским преступлением, как человек добродетельный, оплакал Пигмалиона, погубившего себя преданностью богопротивной женщине и променявшего имя отца народа на ненавистное имя тирана, но среди смуты он не терял из виду блага отечества и спешил со всеми верными противостать Астарбее, власть которой была бы еще тягостнее минувшего царствования.
Он знал, что Валеазар не погиб, когда был брошен в море. Сообщники, удостоверяя Астарбею в его смерти, действительно считали его невозвратно погибшим. Но он в темноте ночи спасся вплавь по волнам и из сострадания взят на корабль критскими купцами. Не смел он возвратиться на родину, с одной стороны предугадывая злой заговор в кораблекрушении, с другой опасаясь кровожадной зависти Пигмалионовой и козней всемощной его наперсницы. Оставленный критянами на сирийском берегу, он долго скитался там в рубище в виде бездомного странника и даже принужден был для пропитания пасти стадо наемником; наконец, нашел случай известить Нарбала о своей участи, полагая, что мог вверить и тайну, и жизнь человеку, испытанному в добродетели. Нарбал, гонимый отцом, не переставал любить сына и располагал все в его пользу, но прежде всего старался удержать его от всякого покушения нарушить долг сыновней покорности, молил его переносить великодушно несчастье.
Валеазар писал к нему: «Если усмотришь возможность мне возвратиться на родину, то пришли мне золотой перстень, он будет указанием благоприятного времени». При жизни отца Нарбал считал возвращение сына опасным: мог подвергнуть и его и себя неизбежному бедствию, так трудно было оградиться от согляданий,
Нарбал собрал старейшин народа, членов верховного совета и жрецов великой богини финикийской. Все единодушно признали и чрез провозвестников велели провозгласить Валеазара царем финикийским. Народ отвечал радостными благословениями. Астарбея услышала их за неприступными стенами царских чертогов, где, как затворница, скрывалась с подлым своим Иоазарам. Злодеи, верные слуги ее при жизни Пигмалиона, покинули ее без совета и помощи. Злодей злодея боится, один другому не верит, страшится власти в руках совиновника. Злодей по себе предугадывает все злоупотребление могущества в руках ему равного, знает, до чего дошло бы его зверство. Злодею с добрыми лучше: он надеется найти в них, по крайней мере, снисхождение, благость. Никто не остался с Астарбеей, кроме малого числа сообщников, разделявших с ней ужаснейшие преступления и отчаявшихся избегнуть казни.
Толпа вломилась в царские чертоги. Злодеи не смели долго сопротивляться, рассыпались. Астарбея, переодетая, хотела в виде рабыни ускользнуть посреди общего волнения, но одним из воинов узнана, схвачена, и тут же на месте была бы растерзана, если бы Нарбал не исторгнул ее, уже влачимую, из рук черни рассвирепевшей. Тогда она молила допустить ее к Валеазару, думала еще обворожить его своими прелестями и надеждой, что откроет ему важные тайны. Валеазар против воли внял ее просьбе. Она явилась к нему во всем цвете красоты, с таким видом незлобия, скромности, который мог смягчить ожесточеннейшее сердце, осыпала его самыми лестными, приятнейшими похвалами, описала всю любовь к ней Пигмалионову, его прахом заклинала сжалиться над ее участию, взывала к богам с восторгом как будто давно знакомого ей благоговения, проливала слезы ручьями, обнимала колена Валеазаровы. Потом старалась всеми средствами посеять в нем подозрение и ненависть против усерднейших его подданных, обвиняла Нарбала в заговоре против Пигмалиона и в обольщении народа на тот конец, чтобы похитить царство у сына, и заключила открытием тайны, что Нарбал хотел опоить ядом самого Валеазара, чернила и многих добродетельных граждан, надеялась встретить в сердце нового царя те же сомнения и недоверчивость, какие находила в Пигмалионе. Но утомленный столь наглой злобой, он остановил клевету и велел позвать стражей. Астарбея заключена в темницу. Мудрым старцам вверено исследование ее преступлений.
Открылись ужасы: она отравила и удушила Пигмалиона. Вся жизнь ее была сцеплением неимоверных злодеяний. Назначалась ей казнь, положенная в Финикии за величайшие преступления: сожжение. Но она, предугадав, что вся надежда ее рушилась, заскрежетала, как фурия, вышедшая из ада, и приняла яд, который хранила при себе втайне с намерением предварить самоубийством продолжительные муки. Стражи, приметив ее страдание, предлагали ей помощь – она ни слова не отвечала и отвергла пособие. Напомнили ей о гневе богов правосудных – вместо раскаяния и сетования о своих злодействах, она, как бы в хулу богам, взглянула на небо с презрением и наглостью.
На умиравшем лице ее написаны были злость и несчастье. Не осталось и тени той красоты, которая была столь многим в пагубу. Все ее приятности исчезли, потухшие очи кружились и во все стороны бросали свирепые взгляды, губы дрожали в ужасных терзаниях, страшно было смотреть на рот, раскрытый, как пасть; на опавшем, измученном лице видны были болезненные содрогания, по бледному и оледеневшему телу показывались синие пятна. По временам она приходила в чувство, но только для того, чтобы умножить ужас воем отчаянной ярости. Наконец она испустила дух, оставив зрителей в трепете и омерзении. Богопротивная тень ее, без сомнения, сошла в те печальные места, где жестокие данаиды вечно черпают воду в бездонные сосуды, где Иксион непрерывно вертит колесо, где Тантал, сгорая от жажды, не может прохладиться водой, текущей мимо уст его, где Сизиф бесполезно трудится вскатить на гору камень, непрестанно низвергающийся, и где Тиций вечно будет чувствовать терзание коршуна в утробе, всегда раздираемой и всегда исцеляющейся.