Теллурия
Шрифт:
– Врет, – не открывая глаз, произнесла Василиса.
– Как рассветет, на складне походном побожусь! – торжественно пропищал Еропка, грозя Василисе скомканным платком.
– А что ж во сне твоем страшного? – Дымя папиросой, княгиня протерла рукой свое запотевшее окошко, сощурилась на дорогу, где сумрачно громоздились различные транспортные средства и лошади всевозможных размеров.
– Матушка, страшно то, что расти я стал, а одежда на мне враз трещит и лопается. И стою я будто в момент сей не где-нибудь, а в храме Божьем.
– Господи… – пробормотала Василиса и зевнула во весь рот.
– Но не в вашем, а в нашенском, где нас маленькими еще крестили. И будто стоит вокруг весь наш выводок тогдашний – все шестьдесят пять человечков. И отец Паисий читает проповедь. Про смирение, про малые дела и дела большие, что малый человек способен большие дела творить. А я стою, слушаю и вдруг расти начинаю. И все на меня смотреть принимаются, а я что делать и не знаю. И как назло, Варвара свет Ерофеевна, уд мой восставать зачинает.
Василиса хихикнула и открыла глаза.
– И растет он, растет, тянется, да так, что прямо супротив отца Паисия, словно таран, ей-ей, сейчас свалит его напрочь! А я, стало быть, стою, стою, стою ни жив ни мертв, а тут – раз! – и проснулся.
Василиса засмеялась:
– Вот брехло!
Княгиня, изогнув губы и не повернув красивой головы, привычно пустила в Еропку струю дыма. Крякнув, он привычно переместился на шею княгини, обхватив ее сзади за уши руками.
– Как заставу проедем, вели Гавриле у приличного кабака стать, – сказал княгиня Василисе, не обращая внимания на перемещения Еропки.
Скуластое лицо Василисы посуровело.
– Матушка, не надобно.
–
5 октября
Страна Рязань встретила нас чистотою дорожной и вкусными пирогами. От треволнений всех я проголодалась, велела Гавриле приобочиться у первого приемлемого трактира. И трактир рязанский ждать себя не заставил – сразу и выплыл из мги утренней опосля заставы, после рослых ратников с палицами светящимися. Вышел половой, поклонился, пригласил меня в барскую залу, а Василису с Гаврилой – в сволочную. Напилась чаю зеленого с медом, съела полватрушки да пару пирожков с вязигой. Не удержалась, заказала рюмку рябиновой. Василиса, слава богу, не видела. Всего рюмашку. После всех треволнений позволительно. Еропке корочку водкою помочила, насосался, спел мне песенку про котенка. А по пузырю у них идет старая савецкая фильма про гусар-девицу. В Рязани нравы помягче, несравнимо. Как скинули шесть лет тому с китайской помощью ваххабитского ставленника Соболевского, так все у них на лад пошло. И даже дороги чистят, не то что в Московии… Хотелось было из трактира позвонить Маринке Солоневич, да передумала: а что, ежели, как Рязань проедем, Он в Тартарии родственной до меня дотянется? Удержалась при помощи второй рюмки. А там и третья ласточкою весенней пролетела.
И стало мне прехорошо.
Василиса с Гаврилой пили по четвертой чашке чаю с пряниками и малиновым вареньем, когда в сволочную вошел долговязо-озабоченный половой из барской залы:
– Там ваша барыня безобразит.
– Господи, – выдохнула Василиса.
Гаврила быстро сунул в карман надкусанный пряник, тут же встал, невозмутимо закрекрестился на иконостас.
– Моя вина, – со злостью в голосе пробормотала Василиса, вскочила и заторопилась в барскую за половым.
В зале на столе стояла княгиня Семизорова, держа себя за локти и покачиваясь. Глаза ее были закрыты, щеки нездорово краснели. Под каблучком сапожка похрустывала тарелка. Трое посетителей оторопело смотрели на княгиню. Пьяный Еропка с рюмкой в руках невозмутимо воседал на подушке.
– Матушка… – скорбно-злобно выдохнула Василиса, опуская длинные руки.
– На тебе-е-е-е соше-е-елся кл-и-ином белый све-е-е-ет, – пропела княгиня резким голосом, не открывая глаз.
XVIII
Потному Робину пришлось недолго ждать. Хоть без касаний и без “халле!” на парковке, а слышно, как в колодце. Что умный услышит, то глупый поймет. Позиция! Теперь все глупые с умными – налепил на башку, как еврей кипу, и – потей. Пот – не слезы. А гроб – не санаторий для глупых гвоздодеров. История! Так что умного на умного менять – только гвозди терять. Поэтому Робин себе еще на вокзале налепил. Опыт! На трамвае ехал, потел, не оглядывался. Система! Сегодня оглянулся – завтра поперхнулся. А поперхнувшегося придется в больничку свезти. Для скобяного дела здоровые парни нужны. Стокгольм исламский – это вам не протестантский Бухарест. Здесь долго оглядываться не дадут. Blixtnedslag [25] ! Зачем стрелять? Кровь уборки требует. У шведов закон простой – посинеть лучше, чем покраснеть. Громоотводы заезжие здесь уважают – электричества после войны много осталось. Хватит на всех. А с аватарами потом разберутся, не спеша. Шведам теперь вовсе некуда спешить. Синий оригинал – никому не помеха. Не пачкается и живородной каши не просит. Не стал теплым – будь синим. Принцип! А Робин чужие принципы учитывает. Так что лучше попотеть, чем посинеть. Забились Робин со шведами на парковке новой. Лучше. Глубоко и сердито, полей нет, глаза замазаны. Без вариантов. Кто в новой гнилые гарантии даст? Глупенький? Родной? Тот, кто клыки покажет? У стокгольмских пасти застегнуты, дураков нет. Так что – потей и думай. Только потей с умом, шапку не тереби, а предохранитель – трогай. Доверие! Что умному доверил, то у глупого – забрал. Рутина! Работа выездная, ювелирная. Робин мух в носу и до войны не держал, а теперь и подавно. Просидел шесть минут, умный предупреждает: едут. Два белых внедорожника. Как на свадьбу. По полям – чисто. По аватарам – ясно. Выходить не стал, кинул мячик – парни, я один и без родственников. Те поняли, подобрали. Гвозди нынче – неэксклюзивный товар. Всем после заварухи счастливой жизни хочется. Возрождение! Скобяная лавка – не антикварный магазин. Поэтому и цена ледяна, а не железная. Лед – не железо, растопить можно. А чтобы растопить – тепло требуется. Есть тепло – топи, пусть подтечет. Нет – бери, дуй на пальцы и проваливай. У Робина с теплом все в порядке. Стал горячие занозы метать. Шведы не морщатся – втыкай, парень, у нас кожа толстая. Воткнул аж на 24 %. Они даже не поморщились. Это – местное. Здесь в маскарад играть не будут – кровь не та. И языком долго ворочать – не их обычай. Робин сказал – они сделали. Все. Север! Робин из норы вылез, скинул поля, засветил коридор. Шведы – само спокойствие. Подошел к джипу, глянул. Три кофра бронированных по тысяче гвоздей в каждом. Арсенал! Как бухарестские плотники говорят: хватит и на дом, и на скворешню. Взял на пробу, проверил в кислом. Теллур чистейший. Снял умного, чтобы шведы возможности потрогали. Развернулся. И только они палец приложили – тут Ибрахим со своими норвежскими арабами и полезли из стен. Внезапность! Третья сила. Ни Робин, ни шведы не ожидали подобного. А норвежцы отвесили сперва из двух тромбонов по-крупному, потом – веером, горохом свинцовым. Джипы полопались, как шарики. Шведы – брызгами по потолку. Вальгалла! Вот уж правда – не ждали. А чего ждать? По следам все чисто было – чище некуда. И Робин смотрел трижды, и шведы. Фокус? Технология! Ибрахим – не пальцем деланный. Они, оказывается, строили. Плоский коридор заказали бригаде темных строителей. Месяц работы, двадцать тысяч новыми кронами. Работа! Овчинка выделки стоила – три кофра на полтора лимона! Ибрахим знал. А Робин не знал, что тот знает. В общем, Робин живой, но без ноги и с кишками в руках. Ждал он здесь чего угодно, только не Ибрахима. И думать не думал. Хоть и думал. Потрясение! А Ибрахим добивать его не собирается, перешагнул по-деловому, три кофра берет со своими, метит, лепит знаки. Робин лежит. Сознание при нем. Ибрахиму – ни слова. А что сказать? Если нарушил договор – молчи. Молчание – золото, а не теллур. Держит глупый Робин кишки свои. Думает – откуплюсь. Кишки заправят, ногу новую пришьют. О чем еще думать? Не о встрече же их в Бухаресте, когда они пили чай, ели пилав с ягненком и локум, когда Ибрахим рассказал притчу о хромом дервише и белой кобыле, когда смеялись над соседом снизу: вызову полицию, а то у вас в квартире слишком тихо. И не о том, как Ибрахим показал ему, дал, оттиснул, а потом они даже вместе помолились Аллаху. Когда свои кишки держишь, о таком лучше не вспоминать. Лежи и смотри. Когда норвежцы кофры оприходовали, Ибрахим говорит: откройте один. Открыли. Он гвоздь достал,
25
Blixtnedslag – молния (швед.).
XIX
В первосменку автобус всегда меня к гостинице к шести подвозит. И нынче тоже подвез вовремя. Времечко раннее, сейчас темно еще, не развиднелось. Прохожу в комнату персонала, переодеваюсь, прихорашиваюсь, успеваю и чайку глотнуть, и с другими горничными словцом перекинуться. Настоящих подруг-то у меня, признаться чистосердечно, здесь всего две – Оксана да Татьяна. К счастью, часто мы вместе в первую смену дежурим, но сегодня – ни той ни другой. У Оксаны ребеночек захворал, а к Татьяне муж из рейса приехал. В полседьмого заступаю на смену. И начинается мой день. Гостиница наша, “Славянка”, небольшая, но уютная и, главное, не шибко дорога, как большинство московских гостиниц. Все недорогие надо в Замоскворечье искать, а тут, в Москве, нумера дешевле пятидесяти рублей не сыщешь. А у нас сорок рублей одноместный нумер стоит. Это очень даже по-божески. Потому как хозяин человек мудрый, богобоязненный, не рвач и не кровопийца. И любит постояльцев, идет им навстречу. И когда меня принимал на службу, первым делом спросил: Авдотья Васильевна, любите ли вы служить людям? Вопрос неожиданный вроде, я к нему не готовилась вовсе, да и тут же как на духу ответила: люблю! И правда это. Некоторые служат через силу, а я готова всегда человеку сделать хорошее, мне и перемогать себя не надобно. Убираюсь всегда чисто, без небрежностей. Семьи у меня своей нету и вряд ли будет, так как на лицо я не шибко красива. Сказать правильней – вовсе некрасива. Да и фигурою тоже не вышла, полна, коротконога, широка в кости. Ежели что и будет у меня, так лет через двадцать, когда стану пятидесятилетней. Так мне китайская гадалка нагадала. Сказала: появится в жизни твоей мужчина, старший тебя, когда и ты уже немолода будешь, и станете вы вместе жить, и все у вас будет ладно. Дай Бог, чтобы такое случилось. А покамест живу я с мамой в Подмоскве. Снимаем мы двухкомнатную квартирку в Солнцево. Квартирка светлая, хоть и мала. Маме уж под семьдесят, поздновато она меня родила, да на все воля Божья. Она пенсию за папу получает, он в полиции служил, погиб, когда война началась. Пенсия у мамаши – двадцать шесть рублей, да моя зарплата – шестьдесят. За квартирку платим полтину. На жизнь нам хватает, мамаша даже и откладывает маленько. На службу ездить мне удобно – сперва на монорельсе еду до Университета, а после на автобусе. Теперь я часто в утреннюю смену работаю, а раньше только в ночную просилась с одиннадцати тридцати. Но долго не смогла. Не из-за того, что спать нельзя, а по совсем другой причине. Одна у меня радость в жизни есть – чужая любовь. Ежели человеку своей не дано – он чужою питается. Или Божьей. Но я в монастырь идти не собираюсь, не готова я для жизни монастырской, я жизнь человеческую люблю. А любовь человеческую люблю смертельно, до умопомрачения, до холода сердечного. Потому и работаю в гостинице. Больше всего на свете обожаю я слушать, как люди друг друга любят. И в ночную смену теперь реже работаю, потому как сердце свое берегу от разрыва. В ночную я все время только об одном заморачиваюсь: как бы мне чужую любовь подслушать. Только об этом и помыслы. Ум мой токмо на это направлен, все разумение, вся сноровка работает на одно: выследить да наслушаться до изнеможения. Ночью хожу по коридорам, ноги трясутся, и руки трясутся, сердце от ожидания колотится. Самое сладкое, когда увижу, что пара из ресторана в нумера после ужина в обнимку подымается. Тут у меня сразу как сердечный удар делается, и иду я за ними, как лунатик. Ноги дрожат, рот пересохнет, поднимусь следом, вижу, в какой нумер вошли, и сразу я в соседние нумера проникнуть тщуся. Лишь бы там постояльцев не оказалось. Это – главное условие тайного подслушивания. И везет почти всегда, словно кто-то помогает мне, Ангел Тайной Любви мой дорогой, горячекрылый. И вот я в соседнем нумере свой аппаратик подслуховой маленький достану из лифчика, приложу к стене и слушаю, слушаю, слушаю. Аппаратик этот берет все наскрозь, через любой кирпич-бетон, даже шорох простынный слышен, не то что голоса. И ничего мне не надобно на свете, кроме этих минут. Застыну и слушаю, как нектар пью. А началось все, когда девочкой была. Раз летом на даче жила у крестной, а к ней любовник приехал. Муж-то у нее лесом промышлял, укатил в Архангельск. А любовник приехал ночью. И слышала я за стеною, как они друг друга тешили. И так мне нравилось подслушивать, что вся прямо изводилась ожидаючи, когда любовник этот снова приедет. Через пару дней снова приехал. Всю ночь крестную тешил. Я прямо к стенке так и прилипла, стакан взяла, чтобы слышней было, приставила к стенке, да и слушала стонания их. Крестная аж причитала от наслаждения и все молила: Сашенька, что же ты со мною делаешь? А я вся словно каменной становилась, и так приятно было, что ничего вокруг не видела и не слышала, хоть весь мир провались – вся душа моя там была, в этом стонании сладком. И ничего сильнее этого в жизни не было. Да и любовей у меня не было никогда, кому я нужна некрасивая. Два раза переспала по пьяни, один раз с парнем, другой с охранником африканским, и никак это мне не понравилось. Смотрела порнографию много, но не понравилось тоже – разве это блядство с тем шепотом сравнить можно? Нет ничего слаще стонаний любовных за стеною. Пробирало это меня так, что домой из гостиницы возвращалась совсем никакая, мама спросит: Дунечка, что с тобою, аль заболела? И впрямь – заболела, еле ноги волочу после дежурства. Приеду, завалюсь на кровать, а заснуть не могу, все шепоты любовные в голове поют. И сердце побаливать стало, пила лекарствия, иголки мне ставили, а потом решила – не буду себя гробить, нельзя так сердце надсаживать. Договорилась с начальником, что в ночную токмо раз в неделю выходить буду. И самый раз: сладким-то каждый день объедаться негоже. Всю неделю жду той ноченьки. Работаю четыре дня по первосменке, а в пятницу выхожу в ночную. В пятницу-то самый ход любовный, токмо успевай подслушивать. Много к нам за любовью людей идет, хоть “Славянка” и не дом свиданий. Думала как-то в дом свиданий наняться, да остановилась вовремя: я бы там умерла, подслушивая, сердце б разорвалось. А тут – в самый раз мне радости, не через край. Но уж наслушаюсь на всю неделю, до изнеможения. А в первосменку я обожаю утром, когда все на завтрак идут, зайти в нумер, где ночью любились, опуститься перед кроватью на колена, лицом в постель еще теплую окунуться, да так и стоять, так и стоять. Постель, она же еще тепленькая, все стонания помнит. Вот и сегодня иду по коридору на втором, вижу – выходят из двести шестого нумера двое, иностранец седовласый, представительный и наш мальчишечка стройный в косоворотке шелковой. Мальчишечка просто херувимчик. Пошли они завтракать. Поняла с первого взгляда, что не папаша это с сыном, а полюбовники. Видать, снял мальчишечку на ночь этот господин приезжий. Вошла в нумер. Бутылка пустая от шампанского в ведерке, два бокала, в одном из них пустой гвоздик теллуровый, золотые фантики от конфет. Постель вся помята, изъерзана. Одна подушка на полу, другая посередке. Видать, подкладывал иностранец подушечку под херувимчика, чтобы отлюбить поудобнее. Опустилась я на колена, да в ту подушечку лицом. Так и стояла.
XX
– Роботы!!! – завопил Керя-машинист так, что услыхали в третьем вагоне.
Екнули-торкнули сердца: психическая!
Хоть и дожидались атаки давно, а крик по всей братве мешочной против шерсти пошел.
Ощетинились враз:
– Роботы-ы-ы!
– Рабата-а-а-а!!
– Анасферы!!!
Бздык-паздык. Бац-перебац.
Повскакал второй вагон тамбовский, зарычали в первом, орловском. А третий, воронежский, самый стремный, и пугать не надо – белогорцы и так ко всему готовы.
Кинулись каждый к своему железу.
Мартин к пулемету прикипел, Макар засадил обойму в винтарь:
– Атанда-а-а-а!!
Разнеслось-загремело по вагонам. А вагоны уж – враскачку, баркасом.
Топот-гопот.
– Аити-и-и-и-иль!
Заклацали.
Задергали.
Поприлипали к окнам – кто с чем.
А за окнами – степь. Марево. И просверк по горизонту, будто забор стальной кто поднял: цепь.
Роботы.
Широко идут. Охватно. Неводом. Потому как – много их, экономии нету.