Тельняшка - моряцкая рубашка
Шрифт:
Ею же, этой смолой, покрывали острый киль красивых военных фрегатов, о которых я читал в книжке "Морские рассказы". Моя подстилка пахла густой зелёной волной, в которой плавали моллюски и медузы, как крупа и клёцки плавают в супе.
В головах были сухие сети. Одеялом служил парус. И, конечно же, мне снилось синее море с густыми белыми барашками волн, паруса, надутые ветром, и тупоносые пушки пиратского корабля.
Со мной рядом похрапывал Виктор. Когда мы укладывались спать, я его спросил:
– Как ты думаешь: на шаланде с сетями это считается пойти в море?
– А куда же? Не в поле же, а в море.
– Да, конечно. Но я думал, что в море - это далеко, и чтобы был шторм, и чтобы это был обязательно пароход, а не шаланда.
– В море -
Я на Виктора не обиделся.
Спрашивал я про море потому, что не хотел, чтобы эта рыбалка на шаланде была засчитана мне как обещанный выход в море. Но Виктор меня не понял. Он, как Муська, говорил всегда только то, что думал. Виктор не понимал, когда ему говорили одно, а думали о другом. А я в тот раз схитрил: прямо не говорил о том, о чём думал.
– Спи!
– коротко приказал Виктор.
Справа и слева от нас храпели вовсю. С борта шаланды видно было, как на чёрном горизонте выползает большой круг малиновой луны.
Тишина. Только галька шуршит чуть-чуть, будто море дышит. И Виктор уже так же тихо и размеренно посапывает. Темно. Мне виден кончик Витиного носа, который от лунного света чуть поблёскивает.
Я смотрю на спящего Виктора, и мне хочется - очень хочется - сделать для него что-нибудь хорошее. Ну, если бы он тонул, я, не задумываясь, бросился бы его спасать и спас бы. Вот здорово было бы. Или вынес бы его из горящего дома.
"Отдам ему завтра свой перочинный ножик, - думаю я. И тут же говорю сам себе: - А он не возьмёт". Да, Виктор такой. Какой-то особенный. Он небольшого роста и потому всегда казался одного возраста со мной. Но так только казалось из-за того ещё, что лицо у Виктора было маленьким, каким-то незаметным из-за желтоватых, круглых, как у птицы, глаз, жёлтых бровей и ресниц, волос и веснушек. Он был одноцветным, таким незаметным. Но лишь зайдёт разговор о море, глаза его становятся живыми и колючими. И вообще когда я получше пригляделся к Виктору, то понял, что светлые его ресницы и брови, как спелые колоски, потому одноцветно-жёлтые, что выгорели они и обветрились на морском воздухе. Да что говорить: тельняшки он не носил, хотя был моряком, как говорится, с головы до ног. Витя служил на корабле, ходил в море, получал матросский паёк, который приносил своей маме. Она - не знаю, от какой болезни, - лежала в кровати, а если двигалась, то с трудом: два-три шага по комнате, и всё. Виктор сам и шкварил, и варил, и стирал, что, правда, умеет и не считает для себя зазорным любой настоящий матрос. Но ничем таким моряцким Витя не хвастал, а на вопрос, где и кем работает, обычно отвечал: "Бронеподросток". Это в те времена существовала такая броня для подростков, которые были на подсобных работах на заводах и в учреждениях. Рабочие или служащие, которым не исполнилось ещё восемнадцати лет, назывались бронеподростками. Они работали неполный день и получали, кроме зарплаты, молоко. Но многие ребята стыдились своей бронеподросткости и говорили, что работают токарем или, скажем, делопроизводителем. Вроде бы как взрослые - на полную ставку и без молока. А уж кто в море ходил - хоть один разок, - обязательно называл себя моряком, носил тельняшку - моряцкую рубашку и обязательно брюки-клёш.
А Витя в двух штормах побывал, и на тебе - бронеподросток. Надо же такое придумать! Хотя, если по-честному, это была сущая правда. Ведь броня для подростков существовала и на торговом флоте. Витя не врал - кем числился, тем и назывался.
Став старше, я понял любимое выражение Виктора: "Между двумя точками самая короткая - прямая". Это мы учили в школе, и так же оно и в жизни.
Чем дольше я дружил с Виктором, тем больше понимал, как глупо хитрить. Витя был одержим честностью, правдивостью и доброжелательством. В нём было много мальчишеского, но в то же время он был какой-то взрослый, всё умеющий и всё знающий. И всегда весёлый. Да, он был из тех людей, с которыми никогда не соскучишься. Не знаю, как вы, а я люблю таких людей. С ними, если попадёшь в трудный путь, легче идти...
Солнце ещё не взошло, но малиновая луна уже поблёкла и бледной тенью висела высоко в небе, когда мы сталкивали в море просмолённую шаланду. Морской ветер обдувал лицо и солью пощипывал в ноздрях.
Мы - это дед Николай, отец, Виктор и я. Деда этого я как сейчас помню. Широкоплечий, большой, особенно когда наденет свою рыбацкую робу. Грудь нараспашку, только что рыжевато-седой бородой прикрыта. Ноги босые, узловатые, как корни дуба. А кожа на них точно кора на дереве. Лицо всё в морщинах, но в таких, что как бы украшают его, как прожилки на старом дубе. А в левом ухе у деда серебряная серьга. Она блестит, совсем как белёсый крючок на самолове. Вы-то, может быть, и не знаете, что на светлый крючок рыба всегда берёт куда лучше, чем на чёрный. Меня этому дед научил, когда первый раз дал в руки самолов. Но не подумайте, что это сложное приспособление. Штука совсем простая: крепкий шнур с грузилом внизу, а по всей длине светлые крючки. Дед больше всего ловит на такой самолов. Видели бы вы, как он его раскручивает, перед тем как забросить. Со свистом, как ковбой забрасывает лассо. Да, дед, конечно же, мог бы быть ковбоем. Вполне. Он крепкий, приземистый, и чувствуется, что нет в нём ни капли жира. Да и как ему быть, когда дед Николай всегда в работе. Старый, а хохотун, шутник, весельчак.
Дед Николай учил меня удить и во время учёбы иначе как рыбаком не называл. И, знаете, от этого как-то легче было всё понимать и делать как нужно. Не подумайте только, что дед с меня не спрашивал. Спрашивал, но как-то так, что ответ у меня всегда получался правильным. Вы знаете, что получать переэкзаменовки очень скучно. Начнут тебя спрашивать и переспрашивать, пока не запутаешься. А с дедом экзамен - одно удовольствие. Возвращаемся мы как-то с рыбалки домой, а дед, хитро так прищурясь, спрашивает:
– Дать тебе кнута?
– Что вы, деда, мне и так хватает. Во какие большие кнуты у меня.
– Ну, как хочешь. Я со всей доброй душой.
А сам радуется, и видно, что как-то так, про себя, смеётся, что я не забыл, что, по-нашему, по-рыбацкому, кнуты - это большие чёрные бычки.
Бычки ловятся лучше всего на массивах. Это большие искусственные камни из бетона. Каждый камень чуть ли не с одноэтажный дом. Массивы эти заготовили для волнолома, но война помешала постройке. Вот и лежат они на берегу. А мы с этих массивов ловим бычков и морских окуней. Сидим, свесив босые ноги, а пруты, то есть удилища, воткнуты в расщелины между массивами - они, пруты эти, сами поклонятся, когда рыба клюнет. Тогда не зевай - быстрый рывок и громкий всплеск, и бычок бьётся уже на шершавой поверхности массива.
Хорошо на массивах. Солнце ласкает, от мелкой зыби отсвечивают юркие зайчики: скачут по лицу и всё норовят в глаза прыгнуть - ослепить. Жмуришься. А дед спрашивает:
– Спишь?
– Не.
– Склянки побили?
– Дед щёлкает по банке, где кружится пойманный бычок.
Эх, дед, дед! Опять подлавливает. Не скажет же: "Склянки пробили", а обязательно по-рыбацки: "Побили". Экзаменует. С подковыркой. А мне не страшно и даже приятно, что я не подлавливаюсь.
– Да, - говорю, - склянки пробили. От парохода "Пушкин" хорошо слышно. Ветром доносит. Восемь часов пробило с половиной.
Экзамены деда были для меня только удовольствием. А может быть, он догадывался, что я знаю, и потому спрашивал, чтобы меня обрадовать. Тем более что рыба ко мне не шла. Нипочём. Бывало, конечно, что дед мне крикнет:
– Подсекай, подсекай! Давай, рыбак, тащи!
Я тащил и, кроме пучка водорослей, ничего обычно не вытаскивал.
А дед смеялся. Смеялся громко, запрокинув голову, - одним словом, вовсю. И слёзы потом вытирал.
Мне не было обидно от его смеха. Ведь он с м е я л с я, а н е в ы с м е и в а л. Дед смеялся, когда ему было весело, и сердился, когда был чем-то недоволен. Если ему что-либо нравилось, так и говорил, не нравилось - тоже не скрывал. Он всегда белое называл белым, а чёрное чёрным. Я, как повзрослел, стал замечать, что не все люди так делают.