Тёмная ночь
Шрифт:
Высик прислушался, перед тем, как стопарик опрокинуть. Этот самый Окуджава запел как раз:
А что я сказал медсестре Марии,
когда обнимал ее?..
А поле клевера было под нами,
тихое, как река.
И волны клевера набегали,
и мы качались на них.
И Мария, раскинув руки,
плыла по этой реке.
И были черными и бездонными
голубые ее глаза…
Высик застыл, почти оцепенев слушал. И само имя, и даже то, что эта Мария из песни
Он хлопнул стопку, перевел дух.
– Душевно, - сказал Высик.
– Почти как Марк Бернес поет, а? Хотя... с Вертинским не сравнить. У Вертинского красивее.
– Красивее?..
– Ну да. Сами ж понимаете. Там и танго, сингапурское с палестинским, и бразильский крейсер, и все у него... в красочном, сияющем мире таком существует. И даже когда он про войну поет, или про степь молдаванскую, или про зимний терновник на холодном ветру, все равно, будто тебя самого в иной мир уносит. Хотя чувства - твои, правдивые. Но ты с этими чувствами будто на свободу вырываешься, и за время песни успеваешь пожить так, как, может, никогда без Вертинского не пожил бы. А у этого Окуджавы... Тоже все правильно, тоже, я вот чувствую... то самое. В точку. Но что у него? Дворы, радиолы... Пыль, да. И про огонь... красиво написано, но сразу чувствуется, что огонь в землянке горит, а не в камине.
– А хочется, чтобы в камине горел?
– Да, - кивнул Высик. И запнулся.
– Вы ж понимаете, о чем я? Я, может, путано...
– А эти песни, мне кажется, и должны вкрадываться тихо, медленно... Тихой правдой звучать. Вот, вы Бернеса припомнили. Так когда Бернес поет "Темную ночь..." или "Я по свету немало хаживал..." - там тоже все из нашей жизни. Однако ж мы не обижаемся, что слишком просто, а?
Высик еще хмурился, обдумывая, как возразить - он улавливал разницу, но нужные слова не приходили на ум, чтобы эту разницу описать - когда врач добавил:
– Кстати, через два дня и сам Бернес у Петренко будет. Меня приглашали зайти, познакомиться. Может, и споет, для своих. Он же сейчас все концерты отменил на месяц и, вроде, под охраной ходит - угрожали его жизни, что ли...
У Высика все другие мысли мгновенно вылетели из головы.
– Бернес?!..
– повернулся он к врачу.
21
От врача Высик брел к себе домой в глубокой задумчивости. Придя, он сразу позвонил Шалому.
– Новости есть?
– Есть, командир. Кирзач ушел от засады и самого Штиблета завалил. Если знаешь, кто такой Штиблет.
– Кое-что доходило. По-моему, от тебя же и слышал. Когда это произошло?
– Два дня назад, в Петушках. Милиция ничего не знает. Труп Штиблета тихо схоронили, чтобы лишнего шуму не было. И ты уж их не просвещай.
– Разумеется. Два дня назад, значит?
– Да. Я бы тебе быстрее сообщил, но сам только узнал. И еще одно. Кирзач ранен. В левую руку, выше локтя. Может, и бок задело. Трудно сказать. Больно быстро он смотаться успел.
– Раненый или нет, но он, надо думать, уже в Москве, - мрачно подытожил Высик.
– Или где-то в ближнем Подмосковье залег.
– Но след его напрочь потерян?
– Похоже, да.
– Ладно, будем думать.
– Может, мне прилететь к тебе, командир?
– Не стоит. Завтра перезвонимся.
– Тогда до завтра.
– До завтра.
Высик, шлепнув трубку на рычаг, совсем забылся в размышлениях. Наступал момент, которого он никому не мог доверить, даже полковнику Переводову... Хотя к полковнику Высик проникся глубочайшим уважением. И даже то, что полковник скрыл от него: Бернес побывает в его районе, обязательно побывает, хотя сам Высик излагал полковнику версию, что Кирзач в его районе скорей всего на убийство пойдет… Мог после этого Переводов поделиться с Высиком, мог. Но не поделился. Малость слукавил, можно считать. Что ж, может, все и правильно, по оперативной надобности. Но теперь и Высик мог в чем-то слукавить, о чем-то умолчать. Полное право имел.
Да, но при этом… Предстояло все решать самому - и на все-провсе были лишь одни сутки.
Высик до утра не спал. И врач тоже. Кроме всего прочего, получил он от академика машинописную копию - чуть не под четвертую копирку - большого цикла стихов Пастернака, озаглавленного "Стихи из романа", и про этот роман, к которому относились стихи, уже шла дурная молва, что роман во властях не понравился. Первые грозные статьи в центральных газетах уже мелькнули, и никто не знал, утихнет на этом гроза или пройдет стороной.
Вспомнились почему-то стихи фронтового поэта, написавшего про жизнь а окопах: "...Когда веселый Николай Отрада Читал мне Пастернака на бегу..." Как и большинство поэтов, этот попал в ополчение, а из ополчения почти никто не выжил... Но само чтение стихов Пастернака было обозначением свободы, практически недоступной в мирной жизни - той свободы, ради которой и на передовой можно было оказаться. Как Игорь Алексеевич узнает потом, сам Пастернак в финале романа про это написал - и очень точно - да, про ту свободу, про ту легкость дыхания, которую подарила война...
А пока, сам Игорь Алексеевич чувствовал себя как в окопах, начиная с первых строк, в стихотворении "Гамлет":
Гул затих. Я вышел на подмостки,
Прислонясь к дверному косяку...
И понеслось, и потекло. Было понятно, что стихи про Магдалину и Христа вряд ли в печать проскочат... Хотя, кто его знает, в наше время качелей. Но почему-то верилось, что сам роман будет издан, и станет ясно, что же это за проза, завершением которой становятся такие стихи...
Врач ничего не сказал Высику об этой подборке не потому, что Высику не доверял - между ним и Высиком доверие существовало полное, еще с самых страшных и тяжелых времен. Просто врач воспринимал Высика человеком антипоэтическим, которому всякие подборки до лампочки. Конечно, Высик сохранил архив Игоря Алексеевича, чтобы архив при аресте не погиб, и очень живо воспринял некогда Бодлера, которого врач продекламировал ему по французски, сразу на русский переведя - но в все это было, так сказать, в пределах личного, в пределах того, что так или иначе непосредственно затрагивало, по биографии, а чтобы Высик, вне непосредственного соприкосновения с личным, как-то отреагировал на стихи, не положенные на музыку - нет, такого просто быть не могло.