Темные зеркала. Том второй
Шрифт:
Подземелье
Пространство и время пронизаны множеством связей. Нет ни одного живого существа или предмета, которые не имели бы в своем существовании неких ниточек, связывающих его с другими объектами, порой совершенно чуждыми ему и его настоящей жизни. Но что стоит это настоящее без тянущихся вглубь прошлого, в стороны и в будущее невидимых связей, тысяч каналов, которые собирают мир в единое целое. Если графически представить любое существо, то оно окажется похожим на муху, запутавшуюся в паутине. А если пойти дальше и изобразить мир – то он окажется коконом, прошитым бесконечными нитями, коконом, созданным из них. Вселенная – единый пульсирующий организм, где каждая клетка существо, обладающее собственной памятью и волей, ежесекундно получающее свой опыт из жизни других, таких же клеток, чья информационная целостность, постоянно нарушается притоком знаний и умений извне по бесчисленному количеству каналов. Чаще всего это
В тот день, я неожиданно для себя забрел в парк. Может быть, усталость последних дней заставила меня свернуть с пыльных улиц на эту, покрытую зеленой травой лужайку, затененную парой десятков деревьев и кустов. Я неудобно пристроился на жесткой скамейке посреди пустынного в этот час парка. Солнце планомерно сжигало редкие деревья. Стволы их странным образом были наклонены в одну сторону, словно они росли и мужали под вечным ветром, раз и навсегда выбравшем для себя единственное направление. Но воздух стыл в недвижности, и это замороженное движение деревьев казалось насмешкой над чаяниями измученной зноем земли. Достав блокнот, я в который раз пытался записать некий поэтический призрак – одну только фразу, которая мучила меня уже в течение нескольких дней и ночей. Но слова опять выходили плоскими и бесцветными, и их черно-белый рисунок неприятно поражал меня. Это был один из периодов творческого бессилия, которые преследовали меня на протяжении всей сознательной жизни. Я перечитывал написанное, и морщился от отвращения к самому себе. Только несколько минут назад, когда я шел вдоль набережной, мне вдруг показалось, что неожиданные мысли достойны того, чтобы быть запечатленными на бумаге. Но чуда не произошло. «Какая галиматья, – подумал я. – Почему это такие красивые и возвышенные мысли на бумаге становятся плоскими как блин? Не иначе, как есть в этом какая-то тайна…»
И вдруг застыдился, скомкал листок и бросил его в урну, словно кто-то невидимый мог появиться за спиной и прочитать это. Но вокруг никого не было, если не считать нескольких кошек, греющихся на дорожке, да семейной пары ворон, заворожено глядящих на колпачок шариковой ручки, поймавшей луч солнца. Я ухмыльнулся и призывно помахал им орудием нелегкого писательского труда. Вороны словно загипнотизированные такой неземной красотой, сделали несколько коротких шагов к скамейке и снова выжидающе замерли. – Вот-вот, – сказал я им, охваченный каким-то ожесточением, – Блеск, антураж.… А умные мысли вам не по вкусу. Ну, нет у меня легкости. И вообще, я ленив, чудовищно ленив. Так, что от меня «сериалов» не дождетесь! Вороны сделали вид, что не понимают о чем речь, а может, и вправду не понимали. А я вдруг увидел себя со стороны, изливающим желчь на ни в чем неповинных птиц, словно злобный святой Франциск. То есть сам Франциск злобным не был, просто я почувствовал себя его антиподом. Не нравилось мне все, написанное мной в последнее время. Не нравилось и все тут. Словно бы искра божья исчезла.
Я знал, что за желчными рассуждениями притаилась обида на жизнь. «Отвращение ко всему сущему», – заворожено бормотал я. Отвращение ко всему сущему. Слова напоминали молитву. И никакие разглагольствования об объективности, правдивости, законах не могли затереть эту единственную правду, которая держала меня за руку, не давая излить на бумагу накопившиеся впечатления. Так как эти впечатления вызывали отвращение. Это было предчувствием надвигающейся депрессии. То, что всегда вызывало у меня приступ паники и отчаяния, потому что именно в такие моменты я точно осознавал свое бессилие и никчемность, радужные перспективы гасли, и я знал, что впереди только безрадостное существование меня усредненного, меня бездарного. И как следствие этого состояния я увидел, что свет в глазах меркнет и действительность темнеет, словно усыпанная пеплом. Я зажмурил глаза, пытаясь отодвинуть начинающийся приступ моральной тошноты, но когда вновь взглянул на парк – понял, что тени от деревьев и вправду стали прозрачнее. К тому же кошки нервно скрывались в кустах, противно крича и поглядывая на небо. Снялись и упорхнули вороны. Какая-то струна в мозгу вдруг завибрировала созвучно возникшему мистическому духу в природе. Словно перед грозой. Но, скажите на милость, какие грозы в Израиле в середине лета? Я вслед за кошками поднял глаза к небу и увидел, что солнце превратилось в узкий слепящий серп. Это было солнечное затмение, о котором писали в газетах, и которого я сам ждал, да позабыл. Всего-навсего затмение.…
А вот и зрители. Я не заметил, как парк стал наполняться любопытствующими. Они стояли там и сям под деревьями, сидели на скамейках, одинаково подняв лица к небу. Этакая напряженная постановка спины и шеи, словно стоит чуть-чуть расслабиться, и захватывающее зрелище исчезнет вовсе. Их лица казались плоскими в стертом свете, разрезанными черными полосками специальных очков. И что было самым странным – крикливый средиземноморский народ казался в эти мгновения на редкость молчаливым, даже переполнявшие их чувства, они выражали шепотом. Или мне, погруженному в свои мысли только так казалось?
Вокруг быстро темнело. Неправдоподобно быстро. И хотя в любое другое время я бы с радостью смотрел и смотрел на необычайно мрачное и красивое явление, в этот раз состояние природы и моей души звучали в унисон, и от этого становилось еще тяжелее. Я бы назвал это «моим персональным концом света». Поэтому я поторопился уйти. Хотя знал, что затмение не ограничивается лишь пределами парка. У самого выхода я почти столкнулся с молодой парой. Они были без очков и рассматривали солнце через матовый пластиковый кружок. Глаза мои на мгновение задержались на тощем мужчине, скользнули по невысокой невыразительной женщине. Подумалось, что это, скорее всего русские. Много русских в Тель-Авиве. Вот тогда меня впервые и посетило это странное чувство, словно кто-то вдруг дернул за ниточку, привязанную где-то в районе сердца. Тогда я еще не знал, что так о себе дает знать тот самый канал, связующий нас с кем-то или чем-то.
– Ищите, ищите, – говорил Вайнтрауб, глядя куда-то поверх моей головы. – Прошли те времена, когда редактор направлял на задание. Наша газета, сами понимаете, рассчитана на тех, кто еще не выучил иврит и вынужден читать по-русски. Стало быть, наши читатели пенсионеры и новоприбывшие репатрианты. Горяченькое мы берем из местной прессы. Смягчаем, конечно... И вам не следует пугать их всякими парадами секс-меньшинств или игорными домами.
– Парады и в окно можно увидеть, – ядовито заметил я, – И где эти толпы перепуганных пенсионеров? Они вам злобные отзывы пишут на здешние нравы?
– В том-то и дело, что не пишут. На ваш материал о голубом борделе не было ни одного отзыва. Мы и опубликовали его только потому, что мастерски был написан. Ну, к чему это искусство ради искусства? Вы мне так напишите о наболевшем… Вам же дали рубрику в женском журнале, – с нажимом произнес он. – Вот и пишите. Редактор довольна, Все хвалят. О чем еще мечтать? Каждый месяц – огромный материал на разворот с картинками, а то и больше разворота… Да многие о таком лишь мечтают!
Вайнтрауб сладострастно почмокал губами в бороду, и я понял, что хочу его убить. С плохо сдерживаемой злостью в голосе я сказал:
– Не желаю больше писать о моде. Я в ней не разбираюсь. Где я, а где мода? Восемь материалов о туфлях и белье. Достаточно, не желаю! Могу и вовсе не писать. В штат вы меня не берете. Я лучше книгу писать стану и проживу без вашей газеты. Сто шекелей в месяц за разворот. И никакого удовлетворения. Мне жаль моего времени. Ах, как жаль! К черту!
Я чувствовал, что еще минута и взорвусь, лопну от злости. Должно быть, он это заметил, потому что вдруг сказал примирительно:
– Ну-ну, бог с вами. Не кипятитесь. Сделайте-ка несколько материалов о ночных клубах. Всякие тематические дискотеки, любительские клубы. А если проникните куда-нибудь, о чем русские понятия не имеют – буду только рад. Развлеките молодежь. Но, – он угрожающе поднял палец, – ничего оскорбительного или неприличного. Держитесь в рамках.
Четыре года я мыкался по редакциям немногочисленных русских газет. Это можно было назвать просто – «бермудский треугольник», потому что вариантов было всего три. Реальных три. И был еще один – собственное издание. Но для этого у меня не было ни средств, ни связей. И поэтому, я преисполненный радужных надежд, стремился осчастливить то, что уже существовало. Но моему появлению никто не радовался. Смотрели сквозь меня стеклянными глазами и говорили, что в корреспондентах не нуждаются. Материалы мои планомерно отклонялись, и, в конце концов, я приобрел устойчивый комплекс неполноценности. Я уже был совершенно уверен в своем непрофессионализме, когда вдруг взглянул на ситуацию с другой стороны. Я понял, что каждую отдельно взятую газету или приложение делает один человек – он же редактор. Других работников кроме корректоров и технического персонала больше нет. Только редактора. Материалы либо переводятся с иврита, либо сдираются из Интернета. И только малая часть текстов, действительно, пишется именно этими редакторами. Внештатников почти нет. Чаще всего их просто заменяют «письмами читателей». А главная причина была в том, что кто успел приехать раньше и попасть в момент формирования издания, тот и получил вожделенное место. И я их не виню. Наверное, и я бы поступил точно так же. Не отдавать же свое детище первому встречному. Но и мне хотелось хоть чуть-чуть, хоть краем быть причастным к тому делу, которое я любил.