Тень друга. Ветер на перекрестке
Шрифт:
Новые технические средства борьбы решительно влияют на характер боевых действий. Еще Энгельс открыл, что не наитие, не святой дух, не «свободное творчество ума» подсказывает выдающимся полководцам новые формы боя, а качественно новое оружие.
Меняется оружие. Изменяются способы боевых действий. Но постоянна власть духа. Ей принадлежало решающее слово в войнах прошлого. Она первенствует и в наши дни. Вот почему магическая сила рассказов о героях былого времени не слабеет, доходя к нам из дальнего далека.
Солдатский Георгий и орден Славы. Высший из всех советских орденов — орден великого Ленина. Возрожденный к новой жизни петровский орден Александра Невского и орден Суворова, на котором мы видим сухощавого
Ордена и медали — слава, сверкающая в золота и металле и льющая неугасимый свет на военную историю народа, умеющего постоять за себя и своих друзей.
СТРОКИ ЛЕРМОНТОВА,
ИЛИ
ЗАВЕЩАНИЕ МОЛОДОГО ОФИЦЕРА
...Неотступно твердил я про себя строки лермонтовского «Бородино». В тот день противник прорвался под Можайском. А вечером я писал передовую в клетушке на четвертом или пятом этаже пятиугольного здания Театра Советской Армии на площади Коммуны, где размещалась наша редакция. «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя», — теснились в сознании слова стихотворения.
Нет, в «нынешнее племя» я верил твердо. Оно было моим, кровным, и оно знало, что никакой жизни, кроме советской, у него нет и не будет. Эта война была судьбой «нынешнего племени», и оно отстоит отечество...
Я озаглавил передовую «Ребята, не Москва ль за нами» и понес ее редактору. Он прочитал текст, не помню, правил или нет, но названии зачеркнул и написал новое, более спокойное, кажется, так– «Значение боев под Москвой». Наверное, новый заголовок был лучше.
А мы с Павленко не могли в то дни расстаться с Лермонтовым, перечитывали его «Валерик» и много раз повторяли друг другу вслух его удивительное, ни с каким другим в мировой поэзии для меня по сравнимое завещание:
Наедине с тобою, брат,Хотел бы я побыть:На свете мало, говорят,Мне остается жить!Поедешь скоро ты домой:Смотри ж... Да что? моей судьбой.Сказать по правде, оченьНикто но озабочен.А если спросит кто-нибудь...Ну, кто бы ни спросил,Скажи им, что навылет в грудьЯ пулей ранен был,Что умер честно за царя.Что плохи наши лекаряИ что родному краюПоклон я посылаю.Отца и мать мою едва льЗастанешь ты в живых...Признаться, право, было б жальМне опечалить их;Но если кто из них и жив.Скажи, что я писать ленив.Что полк в поход послалиИ чтоб меня не ждали.Соседка есть у них одна...Как вспомнишь, как давноРасстались!.. Обо мне онаНе спросит... все равно,Ты расскажи всю правду ей,Пустого сердца не жалей;Пускай она поплачет...Ей ничего не значит!Перед нами молодой человек, офицер, очевидно, армии, действующей на Кавказе. А как, откуда мы узнали, что офицер, а не солдат? Вся лексика завещания, все обороты ее принадлежат человеку образованного класса, а лермонтовское перо — чуткая мембрана, точно улавливающая оттенки человеческой речи. Ираклий Андроников отметил и косвенное свидетельство того, что герой «Завещания» — офицер. «Скажи, что я писать ленив» — грамотные солдаты в царской России того времени были редкостью.
Как дорог нам этот молодой человек, перевязанный бинтами. Он лежит на лазаретной койке и, с трудом поднимая голову от подушки, видит вокруг других раненых, незнакомых ему людей, и тихо шепчет: «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть». Спокойно, с горькой усмешкой, прерываемой отточиями, приступами боли, звучат его слова.
Эти стихи щемят сердце, но но наводят уныния. В них — сознание исполненного долга. А как мы жаждали торжества этого чувства в своей душе, лишь одно оно могло быть нравственной опорой в той жизни. В стихах оно покрывало собой и покорность судьбе, и неизбежность конца. Ах, только бы хватило мужества вот так же спокойно встретить свою и самую роковую судьбу...
Однажды мы вернулись из фронтовой командировки: поездка недальняя, передовая — рядом. На обратном пути попали под сильную бомбежку, полежали изрядно на мокром снегу, потом в болотной жиже на дне кювета, охолодали, промерзли.
В редакцию добрались позже, чем хотели, хватили спиртного, поели свиной тушенки, согрелись. Сели за стол приводить в порядок блокноты — обоим надо было писать в номер. Я для бодрости духа запел вполголоса: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром...» — и предложил сидящему напротив меня Павленко:
— Подтягивай. — И тут же подумал, что я ведь ни разу не видел, не слышал его поющим, ну, не поющим по-настоящему, так-то и я не пел, а хотя бы напевающим.
Павленко посмотрел на меня и с удивлением, смешно сморщив нос, что обычно предвещало неожиданное развитие разговора, сказал:
— Ты что-то напутал. Это Фадеев поет. Особенно хорошо у него получается: «Как на синий ерик, как на синий ерик вдарили татары в сорок тысяч лошадей...» Поют Платонов с Фраерманом. Но они, кажется, все больше тянут «И мой сурок со мною...». А я не пою. — И, как бы вспомнив что-то очень важное, добавил: — И Тихонов не поет.
— Почему так?
— Ну, во-первых, нет голоса. Впрочем, если судить по тебе, то его отсутствие — скорее стимулирующий фактор. А во-вторых, когда мы с Колей были в Ашхабаде, то слыхали, как один местный джигит сказал: «Мужчина-туркмен не поет и не плачет». Не знаю, так ли на самом деле или нет, но мое «непение» получило с тех пор твердую основу.
— Итак, значит, Павленко не поет и не плачет?
— Итак! — подтвердил он решительно и тут же довольно громко запел: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром...»
Мы грянули в унисон и пели, вернее, голосили, пока не отворилась дверь и в ее проеме не показалось круглое лицо ответственного секретаря редакции. Он внимательно осмотрел нашу «обитель», шумно взял носом пробу воздуха в непосредственной близости от нас и грозно спросил:
— У вас что, спевка? Затеваете самодеятельность? Сначала сдайте материал в номер.