Тень стрелы
Шрифт:
Над Парижем сияло яркое солнце. Над Парижем маревом стояла жара. Шло лето семнадцатого года. Уже было всем понятно, что Россия не одержит никакой победы в этой глупой, жестокой войне, хотя победа была нужна и Царю, и стране. Кое-кому в России победа в этой войне нипочем нужна не была.
Они колесили по Парижу в пролетках, в экипажах, в новомодных авто, беспрестанно целовались, Катя смеялась медвежьей, сибирской грубости мужа в уличных кафе, когда он ворчал на гарсона: «Что это тут у вас, французята проклятые, какие-то червяки, улитки какие-то с лимонным соком подаются?!.. мусор это, в корзину
Впереди был обвал.
С небес грянуло, а изнутри раскололось.
– Тебе не холодно, Катя?.. Плэд на ноги не накинуть?..
– Накинь, Триша… сделай милость…
Обвал, обвал. Грохот грузного обвала юного века, навек оставшийся в ушах. Надо было нынче не жить – выживать. Катя запомнила очереди за хлебом в Петрограде, холода зимой – печку-буржуйку топили не дровами – роскошными книгами из отцовской библиотеки. Семенов уехал в Сибирь. В докладной записке на имя Керенского он обозначил, что хотел бы сформировать у себя на родине отдельный конный монголо-бурятский полк, с целью «пробудить в душе русского солдата порыв – почему инородцы сражаются за правое русское дело, что ж я, русский, буду в стороне?» В Сибири он занялся такими делами, которые не могли присниться в самом страшном, диковинном сне его молодой жене.
Кибитку трясет… Можно дремать, думать… Или не думать совсем… Она согрелась, уже не подкатывала к горлу тошнота.
Она слушала стук копыт по дороге, твердой как кость, сухой. Боже, как же она далеко от Петрограда! Внезапно когтем царапнула мысль: а вернется ли она когда-нибудь? Отогнать детский страх. Погрузиться в сон. В сон… копыта стучат… Филипп покрикивает на лошадей: н-но!.. н-но-о-о…
– Катя! Вылезай! Все слава Богу! Прибыли!
Чувствуя, как глупое сердце колотится где-то у горла, Катя, путаясь в шелковой юбке, от лучшей питерской портнихи мадам Цыбульской, вылезла из кибитки, чуть не подвернув ногу на чугунной лесенке, и обвела взглядом пространство.
Повсюду, куда она ни смотрела, везде были юрты.
Юрты возвышались и горбились. Юрты топорщились и приникали к земле. Юрты, из высохших и плотно сшитых шкур животных, из шкур коровьих, конских, медвежьих, волчьих, овечьих, верблюжьих, ползли, расползались по степи, и низкое солнце подергивалось в небе странным темным маревом, будто стекло – сажей, копотью; и в воздухе было так звонко и сухо, что от сухоты слиплись в судорожном вдохе ноздри. Ей показалось – военный лагерь необъятен, так много было юрт вокруг.
– Ишь, кого привез! Ну да, тебя-то тут как раз и ждали. Заждались, исстрадались.
Катя вздрогнула и обернулась. Прямо перед ней, у кибитки, освещенная закатным солнцем, стояла, прислонив ладонь ко лбу, разбитная, одетая в странный – не то мужской, не то женский костюм: сапоги и штаны, а поверх серая холщовая юбка до колен, мужской армяк, а из-под армяка кружевная кофтенка торчит – с грубо нарумяненными щеками и подведенными красным карандашом губами, широкоскулая огнеглазая баба. Баба нагло ощупала быстрыми глазами Катю с головы до ног и оценивающе выдохнула:
– Что ж, хвалю Трифона. Вкус у него есть. Наслышана про тебя была изрядно. Что стала как пень! Валяй в дом!
Баба с подмалеванными щеками указала на юрту. Катя вскинула брови. Растерянно поправила дрожащими пальцами корзиночку золотых кос на затылке. Смятенно подумала: кто такая?..
– А где… дом?..
– Вот дом, дура, – грубо, насмешливо бросила накрашенная, как будто охлестнула Катерину плетью поперек спины. – Походный дом у тебя теперь! Входи! Монгольским богам не забудьте с Тришкой хлеба да вина через плечо бросить…
Боль просверкнула лезвием в ее зазвеневшем голосе. Катя попятилась. «С Тришкой»?! Это с ее… Трифоном?!
– Что пялишься?.. красотка кабаре, – выцедила баба и нагло сплюнула. – Машка я, походная я жена твоего золотого Трифона Михалыча! А ты – столичная! Ты, знаю про тебя все… – Машка вытянула к ней руку с заметно трясущимися, как у пьяницы, пальцами. – Богачка… дочь золотого царька… дочка Терсицкого… на золоте ела, на золоте пила, лилия, да все, видишь, как кончились чохом золотые времена-то!..
Катя не грохнулась в кисейный обморок, не закатила истерику. Она наклонилась, отогнула полог и спокойно вошла в юрту. В юрте, скрючив ноги, поджав их под себя, уже сидел Семенов, хохотал беззвучно. Не хохотал – скалился. И она ужаснулась. Таким он предстал ей впервые.
И, глядя на него, она поняла: она попала в иной мир. В иную жизнь.
С проклятой революцией, с дикой войной, где русские убивали русских, кончился, умер и тот человек, тот бравый казак Триша Семенов, которого она полюбила, с которым ела ванильное мороженое и пила божоле и «Перно» на верандах уличных парижских cafe. Она смотрела на Трифона как на покойника. И он смотрел на нее. И глаза его были похожи на лезвия ножей. И зрачки – на острия. Незнакомая ей, железно-костяная жестокость глядела на нее из мужниных глаз. Преодолевая страх, она улыбнулась.
– Эка тебя Машка любезно встретила, – хохотнул он и оборвал смех. Хлопнул ладонью по верблюжьей шкуре рядом с собой. От шкуры исходил кровяной, терпкий запах – скотину недавно освежевали, шкура не успела хорошенько просохнуть на осеннем тусклом солнце. – Садись, Каточек. И прости меня. Я мужик. Я не мог столько времени без тебя. Ты-то не посчитала, сколь мы в разлуке с тобой были?.. А?..
– Полтора года… два?.. – вздернула соболиные брови Катя.
«Целую жизнь. Целую жизнь мы были в разлуке. И целая жизнь прошла у него здесь. И я не должна на нее посягать», – толчками билась в ней, делала ей больно упрямая кровь.
– Эгей, Оська!.. Когда на Ургу-то пойдем?.. Когда морозы, што ль, грянут?..
– Да ить медлит командир – значитца, каво-то кумекат!.. Не понять, каво желаит!.. Уж и вся картинка-то, как на ладони, перед ним… Да эти китайцы, гамины проклятые, небось, каку хитрость выдумали, котора не даст нам, грешным, завтра ж на ту гору, на Богдо-ул, забраться!..
– Заберемся. Как пить дать, заберемся. Дай срок. Што тут мы, зря восседам?.. мясо жрем… Командир замучился мясцо-то нам добывать… А без мясца да без кулеша солдат не попрыгат в бой, это ж ясно как день…