Тень власти
Шрифт:
Что касается дона Педро, то он оставался на своем месте до самой своей смерти. По-видимому, никто в городе не знал в точности, что с ним случилось. Никто не знал и о моей жене. Когда я спрашивал о ней, все смотрели на меня, как на сумасшедшего: все были уверены, что я взял ее с собой.
Если и были люди, которым обстоятельства были известны лучше, которые принимали более близкое участие в ее судьбе, то они старались держаться как можно дальше. Явись я сюда без всякого триумфа, один, без шпаги и власти, то, может быть, мне и удалось бы узнать истину.
Дон Альвар и мои старые войска ушли. Им приказано было идти под Гаарлем для пополнения рядов осаждающей армии.
Так я и до сего времени ничего не знаю об участи моей жены. Я не скупился ни на золото, ни на угрозы, но это не помогало. По ночам, когда мне не спалось, я не переставал думать о доне Педро и о моей жене – и это было все, что мне оставалось.
Возможны были два предположения: или она пала жертвой дона Педро, кончила свою жизнь в тюрьме, забытая всеми, или же она спаслась, и я не хотел расстаться с этой последней надеждой. Тяжело было думать, что в этом последнем случае она не потрудилась даже дать мне знать о себе. Не могла же она не слышать о моем возвращении в Гертруденберг. Об этом везде говорили более чем стоило.
Возможны были только эти два предположения, и тут я мог строить какие угодно догадки.
Не было никаких следов и донны Марион. Что с ней сталось и почему она покинула меня в ту достопамятную ночь – все это было мне неизвестно.
Здесь следует сказать несколько слов о других. Дон Рюнц умер через два дня после моего ухода – от простуды, как было объявлено. Но я хорошо знал эту простуду, от которой крепкий, сильный человек умирает в два дня. Бедный друг! Я так надеялся упрочить твое благосостояние и обеспечить тебе власть! Впрочем, на что только я не надеялся!
Да, когда наступят длинные, скучные вечера, у меня будет довольно времени подумать о доне Рюнце, Диего и о других. Ван дер Веерен также скончался шесть месяцев тому назад. Длинное путешествие в холодную снежную ночь, а больше всего горе убили его. Не увижу я больше его красивой головы и аристократической осанки, не услышу его голоса, который так приятно было слушать, ибо он мог говорить, как никто. Когда после битвы при Рейне, во время нашей последней остановки в снежную метель, я сказал ему о судьбе его дочери, он не проронил ни слова. Потом он воздавал должное и мне, и ей. Он обладал такой деликатностью, что самые резкие его слова давали надежду на утешение в будущем. Человек может быть гордым и самоуверенным и тем не менее не находить таких слов. Но теперь я уже не услышу его.
Я.опять сидел в моей прежней комнате городского дома и смотрел поверх крыш домов. Так же, как и прежде, облака неслись мимо колокольни Святой Гертруды, но я не мог уже надеяться, что они рассеются и все изменится. Мое жилище – великолепно, как и подобает жилищу человека, который может вызывать смерть. Но хотя смерть всегда к моим услугам, жизнь мне не повинуется.
Словно купец, подводящий в конце года итог барышей и убытков, сижу я за своим письменным столом и подвожу итоги своей прожитой жизни.
Сегодня первое октября. В этот самый день ровно двенадцать месяцев тому назад приехал я в Гертруденберг. Поистине, ничтожно владычество человека. Ибо здесь, где я был гораздо независимее, чем король Филипп в Мадриде, всего моего могущества оказалось недостаточно, чтобы добыть мне любовь моей жены, а в то же время я принужден был отправить на костер женщину, последним желанием которой был поцелуй от меня.
Все мои лучшие друзья умерли, и умерли по моей вине. Из моей гвардии уцелела лишь половина.
«Никогда не стремись к невозможному», – говаривал мой дядя инквизитор. Это весьма печальная философия, но, может быть, он был прав. Что, однако, говорил проповедник? «Братья, не отчаивайтесь, ибо для Бога нет ничего невозможного». Желал бы я иметь такую веру, но не могу.
«Верьте, что у каждого человека есть свое назначение». Когда я прибыл сюда, моим назначением было управлять, и с первого же дня я старался быть справедливым. Не моя вина, если моя справедливость оказалась несовершенной. Я делал все, что мог, но проклятие тяготело надо моими трудами. Правда, в одном я был эгоистичен и не мог искупить своего эгоизма жизнью пятидесяти людей, которых я спас. Если бы донна Изабелла отвергла мое предложение, мне кажется, я сжег бы их так же спокойно, как мой дядя инквизитор. Но Богу известно, что я спас донну Марион без всякой цели.
Я знаю, что ответил бы мне проповедник. «Если ты не видишь результатов, то все-таки будь доволен. Ибо кто ты, чтобы судить Господа?» Я знаю, он смотрит вверх, на небо; для него здешняя жизнь есть только странствование, приготовление. Но если в этой жизни наше сердце становится от незаслуженных страданий жестоким, а в душе водворяется мрак, несовместимость с будущим блаженством – что тогда? Нет, ответ проповедника решительно не для меня.
Я хочу судить себя при свете того мира, в котором мы теперь живем. При этом свете я хочу оценить мои ошибки и дела. Итог, конечно, не сойдется: проклятие – от моей жены, клеймо изменника – от короля. С другой стороны, спасение женщины, удары мечом в защиту реформатской церкви в Голландии. Они, конечно, немногого стоят, ибо я не вкладывал в эти удары душу. Кроме того, против спасения одной женщины надо записать гибель в то же время другой. А теперь еще нужно прибавить и гибель моей жены, хотя вина в этом случае падает не на меня одного.
Каков бы ни был в конце концов итог, потери значительно превышали приобретения. Мало радости принес я себе и другим. Жестоко было основание, на котором приходилось строить вторую половину жизни. Но эта половина должна принадлежать принцу и государству, если ей не суждено принадлежать моей жене. Они дали мне средства завладеть опять Гертруденбергом, и они вправе ожидать, что я верну им нечто лучшее, чем маленький городок.
Каждый должен примириться с собой и со своими думами.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Гуда, ноябрь 1575 года.
Сегодня я случайно принялся опять за дневник. После минутного колебания я открыл его и стал читать.
Больше двух лет прошло с тех пор, как я записал последние строки в Гертруденберге. Я помню, что лишь только засохли чернила, я закрыл мой дневник и спрятал его.
Моя жизнь, казалось, также была закончена. Не стоило записывать все то, что с тех пор произошло. Я сражался то там, то сям, брал или защищал города. Но это ведь постоянно происходит во время войны, и, осаждая один город, забываешь о другом. Какое мне до всего этого дело?