Тень. Голый король.
Шрифт:
2 февраля
Вызывали режиссера. В последний раз вышли мы на просцениум перед занавесом. Это был успех настоящий, без всякой натяжки. И я без страха шел через полукруглый коридор Малого театра. Подошел Каплер, похвалил по-настоящему, без всякой натяжки и спросил: «Эту пьесу вы и писали в „Синопе“?» И когда я подтвердил, задумчиво покачал головой. На следующий день состоялся утренник – и этот, третий, спектакль имел еще больший успех. Мы перед началом задержались у входа в театр. Солнце светило совсем по-летнему. Подбежала Леля Григорьева, дочка Наташи Соловьевой, юная, веселая, на негритянский лад низколобая и кучерявая, несмотря на свою русскую без примеси кровь. И я обрадовался.
3 февраля
В театре все всем известно. И когда после спектакля вышли мы на неожиданно светлую, залитую солнцем площадь (в театре всегда представляется, что за стенами – ночь), меня окликнула Хеся Локшина, жена Эраста, тощенькая – одна душа осталась, решительная, подозрительная. Осуждающе глядя на меня своими страдальческими очами, она спросила: «Что же, по-вашему, Лецкий играет лучше Эраста?» И я ответил: «Не лучше, а понятнее». Я хотел разъяснить ей, что под этим понимаю, но заметил, что она дрожит мелкой дрожью, смутился и замял разговор. Декада окончилась.
Татьяна Зарубина
Моя азбука
I
«Генрих. Я кончил семь факультетов, Ланцелот.
Ланцелот. Рад за вас, Генрих.
Генрих. С вашей философией я познакомился на первом курсе философского. Она была изложена в предисловии, в примечании, в трех словах и тут же отвергнута за узость».
Моя мама была очень чистым, простым и наивным человеком – как раз таким, какого пуще всего боялись шварцевские министры и людоеды-администраторы. Из другого она была измерения, из сфер мистических, надземных, непостижных их уму, как, скажем, слово «трансцендентный».
Она принадлежала к первому поколению актеров акимовского театра, воспитанному двумя Ланцелотами сразу – Шварцем и Акимовым.
И еще она была волшебницей. А как иначе можно объяснить то обстоятельство, что, до конца дней своих не разбогатев, она умудрилась тем не менее сделать мне в детстве два царских подарка:
возможность общения со Шварцем – раз;
многолетнее соседство с близким ему по духу, корням и масштабу личности Н.П. Акимовым – два.
Как и все неблагодарные дети, я приняла эти подарки как нечто само собою разумеющееся, как должное, как норму. Нормой было поведение этих людей, их отношение к окружающим и к тому, что они делают. Потом, столкнувшись с нормой, я очень растерялась. И до сих пор не могу прийти в себя. Зато – пусть, как водится, с опозданием – усвоена цена: подарки-то царские.
Благодаря этим подаркам, философия, отторгнутая
В самой первой «Тени», которая, по словам Акимова, стала «Чайкой» и «Принцессой Турандот» Театра Комедии, мама играла Юлию Джули – эту исключительную дрянь, ничтожество, карьеристку и предательницу, наступившую в детстве на хлеб, чтобы не замарать новые башмачки. Говорят, она играла ее хорошо, о чем я судить никак не могу, поскольку именно в этом году появилась на свет, помешав таким образом маме сыграть премьеру. Но в чем я абсолютно уверена – она играла ее с удовольствием, несмотря на свою почти детскую потребность обязательно нравиться публике не только тем, как играет, но и тем, кого.
Потому что Юлию Джули написал Шварц – человек, при одном упоминании имени которого маме, по собственному ее признанию, всегда хотелось встать.
Тут не в литературе было дело; мама избегала участия в литературных дискуссиях, сознавая свою неискушенность. Просто для нее – и в этом смысле она была не одинока, в театре многие относились к Евгению Львовичу именно так – Шварц был материализованной СОВЕСТЬЮ. Рыцарем и аристократом духа. Сравнить это можно с сегодняшним отношением – правда, гораздо более широкой аудитории – к таким фигурам, как А.Д. Сахаров и Д.С. Лихачев.
Поэтому, если в присутствии мамы кто-нибудь ронял неосторожное слово с негативным оттенком в адрес Евгения Львовича, – глаза делались сиреневыми от гнева и поднималась буря.
Логики, системы, аргументов не было никаких, кроме одного – Вы, кто бы Вы там ни были, – не стоите – подметок его шлепанцев, его окурка, хвоста его собаки Тамарки, не говоря уже о его неудачах, до которых Вам-то все равно никогда не допрыгнуть, сколько ни прыгайте…
Тут был элемент идолопоклонничества, цветаевского «свете тихий моей души», благословенного по той причине, что никогда не было обмануто!
Мое восприятие Шварца было, таким образом, генетически предопределено.
…Москва, конец 44 и 45, победный год. Огромная гостиница «Москва», на каждом этаже которой живут мамины (следовательно, и мои) друзья и знакомые, так что в гости можно ходить с утра и до самого вечера и спастись таким образом – от умывания, от манной каши, от рыжих кусачих рейтуз…
И самым надежным местом в этом смысле был номер Шварца, где можно было все, где никогда и никто не напоминал тебе, что ты мал, а потому неполноценен, никто не пытался воспитывать, от чего уже тогда у меня сводило скулы, и никто не посмел бы сказать: «теперь пойди, погуляй, мы заняты, нам некогда» (все ведь несчастья в его сказке «Два брата» произошли оттого, что старший брат слишком часто просил младшего оставить его в покое!).
Там жил королевский колдовской Кот Котович – сама независимость, достоинство и деликатность: он не утруждал хозяев низменными проблемами «песка» – он аккуратно пользовался уборной и даже умел спускать за собой воду в те времена, когда никто еще не слыхивал о дрессированных котах.
Там царствовала сказочной красоты женщина Катерина Ивановна – с тяжелыми косами, уложенными вокруг головы, необыкновенно опрятная, спокойная, немногословная, плавностью линий и осанкой похожая на античную статую. (Первые мои, бесценные по военным временам, две куклы – тряпочная Катерина Платоновна, еще в Сталинабаде, в эвакуации, и ярко-розовая с волосами цвета яичного желтка красавица Катя, уже в Москве, – были подарены ею и в честь нее крещены.)
И, наконец, там жил, Шварц, в обаянии которого было нечто от приворотного зелья и который умел все.