Тенета для безголосых птиц
Шрифт:
– Каждую строчку в буквальном смысле приходилось выдавливать из себя. По капле. А потом уже я безжалостно давил ее на бумаге, как что-то бесформенное и уродливое.
– Зря ты, Женька, все так преувеличиваешь, – Варя тоже подсела с другой стороны к Женьке. – Я хорошо помню твои рассказы. Они были очень даже…
Дроздов резко обернулся к ней. Его губы скривились в бесформенной, кривой усмешке. Он неуклюже погладил Варю по волосам.
– Спасибо, Варежка. Но ты не знаешь – и не можешь знать – чего стоили мне эти рассказы. Я перелопатил всю отечественную и зарубежную литературу, известных и неизвестных авторов, древнюю и новейшую историю. Я выбирал фразы, сравнения, эпитеты, метафоры,
Женька, говоривший торопливо и возбужденно, вдруг резко остановился. И успокоился. Аккуратно поставил свечу в центр вновь образовавшегося круга и обвел всех усталым взглядом.
– Поверьте… Мне нелегко далось это решение… Остановиться… Ведь оно просто-напросто жирной линией перечеркивало мою мечту.
– И ты…ты… – Лада сорвалась с места, подскочила к Дроздову и вцепилась ему в плечи. – Только поэтому ты и мстил Юрке! Только поэтому искалечил ему жизнь!
Раскрутин силой оттащил Ладу от Дрозда и усадил возле себя.
– Искалечил ему жизнь? – усмехнулся Дрозд. – Слишком сильно и возвышенно, не так ли?! Мстил? Слишком упрощенно. Скорее я жалел себя. А это далеко уже не возвышенно и далеко не просто… И, кстати, я стал редактором, потом критиком не потому, что хотел любым местом прицепиться к литературе. Я вдруг понял, что оценивать литературу у меня получается лучше.
– Это уж точно, – заметил я. – Ты нас ловко пропесочивал на семинарах.
– И скажешь – не по делу?
– По делу, Дрозд, по делу. Ты всегда выступал по делу. Все промахи улавливал не лету.
Дроздов не замечал моей иронии.
– Как ни странно, именно этот дар во мне проявился непринужденно и легко. Мне действительно было легче судить других.
– Именно поэтому ты и не мог стать писателем, – зло отрезала Лада. Она примостилась подле Юрки и незаметно гладила его руку, чему тот, на удивление, не сопротивлялся.
– Я не буду отвечать на твои выпады, Лада. Возможно, и заслуженные. Но мне действительно было очень легко исправлять чужие произведения. Вы будете удивлены, но когда я штудировал великих, то по ходу их правил. И поверьте мне на слово, их проза становилась, если не в сто, то уж в два раза лучше, ярче, смелее и лаконичнее.
– Жаль, что ты не был редактором Толстого, – не унималась Лада. – Возможно, тогда нам не пришлось бы читать эти глыбы.
Женька уже не реагировал на выпады Мальевской. Он только раздраженно махнул рукой в ее сторону.
– И вот, когда я понял, что у меня природный нюх, как у гончей, на талантливых авторов, я и решил сделать настоящий, стоящий литературный журнал. В это проклятое, бездарное, никчемное время вопреки всему…
– Но в память о мечте стать самому хорошим писателем, ты этого сделать не мог. Ты просто не мог перешагнуть через свою мечту, – констатировал
– Да, не смог, – Женька курил, низко опустив голову. И дым ударялся о землю. И его белые матовые хлопья повисали в сжатом воздухе, как маленькие облака в ночном небе. – Да, ребята, не смог. Когда Юрка принес свой роман… У меня в груди что-то сжалось, стало трудно дышать. Ведь я тоже хотел именно так… Как Юрка… И не мог… А потом… Поверьте, не от меня все зависело. Не только от меня…
– Да уж, подозреваю, что таких, у кого сжимает грудь и перехватывает дыхание, гораздо больше, чем можно предполагать, – я попытался посмотреть в глаза Дрозда, но он так и не поднял голову. – Вот поэтому серость и расцветает. От серости в груди не сжимается. Знаешь, Женька, я понял, что хорошим редактором стать сложнее, чем хорошим писателем.
– Я это тоже понял, Леха. Может, по-настоящему понял только теперь. И если мы сможем выкарабкаться… – Дрозд медленно поднялся с места и, слегка сутулясь, то ли из-за тесноты комнатушки, то ли от неловкости, приблизился к Раскрутину. Казалось, он даже стал меньше ростом. – Юрка, я тебе обещаю…
Я не видел их лиц, как не видел и никто другой. Мы скорее почувствовали, что в этот миг нашим товарищам стало гораздо легче…
Мы сидели тесным кругом у потухающей свечи, на руинах неизвестных судеб. Не ощущая времени. А где-то очень далеко, в конкретном времени и пространстве продолжалась чужая жизнь. Но не наша. И мы не знали, живем ли мы еще. И сколько еще нужно путешествовать по этому маленькому аду, чтобы умереть окончательно.
Впрочем, мне уже давно было все равно – жив я или нет. Пожалуй, из всей компании мне меньше всего хотелось отсюда выбраться. И я уже знал – почему. Вернее, я знал давно, но признался себе в этом только сейчас. Ведь мой ад начался гораздо раньше. Тогда, когда я был молод, когда еще умел любить и страдать, и сочинять свой мир. Когда у меня было все или почти все. И главное – была Варя. Но прошло слишком уж много лет, чтобы об этом помнить. И сегодня в нашей компании я казался себе вообще пустым местом. Все без конца себя в чем-то обличали и в чем-то каялись. Значит, в них еще теплилась надежда на выход из замкнутого круга. Я же не имел большого желания из него выбраться. Попросту мне некуда было выбираться. Потому что со мной там, в той реальной жизни с конкретным циферблатом, не было Вари.
И только теперь, в этом подземелье, где пахло сыростью и вечной тьмой, в этом маленьком аду я почувствовал себя чуть-чуть счастливым. Потому что здесь была Варя, Варежка. Она не была моей, но она была рядом. Я не видел ее глаза, но знал, что они смотрят на меня. Изучают, словно хотят услышать какой-то ответ. Но какой я могу дать ответ, если она сама ответила за нас двоих много лет назад…
Я не мог дождаться лифта. Переминался с ноги на ногу, отчаянно барабанил пальцам по перилам и наконец стремглав бросился на 8 этаж. Там, как мне сказали, теперь жила моя Варя. Я бежал, перепрыгивая через ступеньки, и, тяжело дыша, вслух проклинал себя, что обидел ее.
Мои пальцы буквально приклеились к звонку. Мне казалось, что дверь не открывается целую вечность. Возможно, так оно и было, я уже не помню.
Наконец она появилась. Стояло чудесное летнее утро. И она вышла прямо из утра. Розовощекая с удивленно распахнутыми глазами. В пижаме, как у ребенка расшитой цветными игрушками. Я буквально сгреб ее в охапку и стал целовать. Так быстро, словно боялся ее слов, упреков, возражений.
Но она ничего не говорила, не упрекала и не возражала. В моих руках она казалась безжизненной и холодной куклой. И это отрезвило меня сразу. Пожалуй, даже быстрее, чем это могли сделать самые безжалостные слова.