Тени исчезают в полдень
Шрифт:
– Что это вы за песню тут пели? – спросил Захар простуженным, ничего хорошего не предвещавшим голосом.
Вся строгость в Пистимеиной позе сразу как-то растаяла, хотя руки она по-прежнему держала сложенными на груди. В глазах проступило недоумение.
– Так, обыкновенная песня… божественного содержания.
– Ты не юли, бабка! – вмешался Колесников. – Не об содержании пока речь, об музыке.
– Никакой музыки у нас не было…
– Пистимея, не притворяйся-ка, в самом деле! – чуть повысил голос Корнеев. – На какой мотив вы приспособили… божественное
Пистимея наконец опустила руки, беспомощно и чуть заискивающе улыбнулась старческой улыбкой, сбивчиво забормотала:
– Так чего уж… Мы уж… Вроде похоже, правда… А мне невдомек…
– Вот что я тебе скажу, Пистимея Макаровна! – Большаков пристукнул кулаком по столу. – Ты не представляйся глупее, чем ты есть. Все тебе «вдомек». Услышу еще раз эту песню – будем ставить вопрос о закрытии вашего молитвенного заведения. Поняла?
– Как же, как же… – поспешно закивала головой пресвитерша.
– Ты законы об религии хорошо знаешь, – усмехнулся Колесников, – когда-то ногтем в Конституции статью отчеркнула, которую мне Юргин в нос совал. Но и мы знаем условия прекращения деятельности всяких религиозных общин. И не позволим государственный гимн похабить…
– Господи, слово-то какое!
– Слово хоть и грубое, но точное, – сказал Большаков. – А теперь еще насчет молодежи. Мы не раз говорили с тобой об этом и по-хорошему, и по-плохому.
Пистимея снова сложила руки на груди, приняла торжественный вид.
– Ты, Захар, напраслину не возводи. Не приманиваю я сюда молодежи. Одни старухи…
– А Варька? Сами же видели…
– Что Варька? – Пистимея холодно блеснула глазами, поглядела на Клашку. – Уж коль на то пошло, это дело каждого – верить в Бога али нет. Свобода совести, по-вашему. Я никого не принуждаю. Вот и Клавдию мы тут не принуждали и не на веревке сюда ее привели. Пришла – сиди, слушай, не прогоним. А западет хорошее слово в душу – согреет теплом Божественным. И уж тогда, коль потребует душа излить за это благодарность Богу, перечить не станем. И сами помолимся, чтоб благодарность дошла и принята была с благословением. Для этого государство и молитвенные дома держать нам разрешило. Так же и с Варькой.
Разговор был долгим…
На улице Захар сказал:
– Не глупа. Песню эту больше не затянут. А насчет молодежи – ох, глядеть надо, мужики…
– Да глядим, кажется. И, кроме Варьки, вроде никто сюда не похаживает. Но ведь с Варькой… – Корнеев чуть приостановился. – В детскую еще душу заложила ей Пистимея это самое слово Христово. Попробуй вынь… Да что там Клавдия, ночевать собирается? Клавдия!
Никулина, кутаясь в платок, вышла из сеней и остановилась, низко уронив голову.
– Как же так, Клаша? – спросил Большаков негромко. – Вот уж расскажи кто днем, посмеялся бы над рассказчиком.
Клашка постояла-постояла и всхлипнула, шатнулась и упала на грудь к Корнееву, стоявшему ближе к ней.
– Борис Дементьевич… Захарыч… Не знаю я, как вышло… Все одна да одна, скоро двадцать лет – и все одна, – плача, говорила Клашка. – А чуть что – бабка Пелагея тут как тут: «Христос не забудет страждущих да жаждущих…» И сама Пистимея: «Зайди как-нибудь, не чужая, чай, остудится сердце. Если и умер Феденька – для нас он живой… Христос может воскресить человека из праха. Поверишь в Христа – и воскресит…» Вот и зашла. Из любопытства, может…
– Ну ладно, ладно, Клавдия… Что ты, в самом деле? – неумело и потому несколько грубовато сказал Корнеев, бережно поддерживая женщину.
Захар тоже подошел, тронул ее легонько за плечо:
– Клаша…
– Я никогда… Захар Захарыч… Борис Дементьич, слышите… и ты, Филимон… Я никогда не приду больше сюда… – И она оторвала от груди Корнеева мокрое, блестящее под лунным светом лицо. – Только вы забудьте… И чтоб никогда… словно и не было меня тут, словно не видели…
– Да само собой, об чем разговор! – поспешно промолвил Колесников.
– Ты иди-ка домой, отдохни…
Клашка вытерла ладонью мокрые щеки и пошла.
Большаков, Корнеев и Филимон постояли еще немного молча и так же молча пошли по грязи в другую сторону.
– Да-а… – промолвил через некоторое время со вздохом Корнеев. – А я читал недавно – брошюрка такая попалась, – сколько у нас еще церквей и молитвенных домов, сколько еще монастырей! Да две этих… духовных академии.
– Во-во… Сколько эти самые академии каждый год таких вот… утешителей выпускают! – буркнул зло Филимон. – И это кроме всяких там подпольных, не взятых на учет сектантов…
И еще несколько минут шли молча до самого дома Большакова.
Прощаясь, Захар сказал:
– А насчет Варьки вот… Пропадет девка, если мы как-то…
– Слушай, Захар. Попроси Иришку Шатрову, пусть подружится с ней. И может, она…
– Да я попрошу, объясню ей все. Только сдается мне, Боря, есть еще один человек, который… Словом, этот человек, однако, может сделать больше Иринки, больше всех нас, вместе взятых.
– А-а, Егор Кузьмин! – промолвил Колесников.
– Во-во! И ты приметил? Идут по улице как-то, у Егора все на лице написано, а Варька… Озирается пугливо, а тоже вроде ухо опростала из-под платка, чтобы слова не пропустить.
– Да ведь как к ним, чертям, подойдешь… Не прикажешь же – женитесь, дьяволы! Хотя… С Егоркой-то можно потолковать по-мужски. Но ведь Пистимея с Варьки глаз не спускает, держит при себе, как привязанную.
– Тут придумаем что-нибудь. Вот и давай, Филимон. Я – с Иринкой, ты – с Егором. И какое спасибо нам Варька потом скажет! Ну, еще раз прощайте.
Глава 4
В последних числах июля сеногной наконец прекратился. Однажды с полудня клубы тяжелых, как густой дым, туманов оторвались от земли, поползли все выше и выше. К вечеру они перекатывались уже высоко над головами, сбивались там в неуклюжие облака, а ночью вдруг поплыли за тайгу, как тяжелые, неповоротливые льдины в густой ледоход. Перед рассветом ледоход стал пореже, в открывшиеся разводья просыпались первые горсти звезд. А утром, как ни в чем не бывало, засияло на чистом небе солнце.