Тени на стене
Шрифт:
Вытащив сигарету, Нечаев прикурил от керосиновой лампы и поперхнулся. Говорить не хотелось. Он видел, как Генчо ставит на ящик горшок со свежей капустой, нарезает хлеб… Генчо орудовал кривым сапожным ножом споро и бесшумно.
Потом, когда Генчо убрал горшок, собрав хлебные крошки в ладонь, в дверь тихо постучали. Так тихо, что Нечаев не сразу услышал. Казалось, кто–то снаружи царапнул по дереву.
— Это мой Славко, — сказал сапожник.
Сквозь узкую щель в чулан проник острый треугольник света. День еще не кончился.
Однако сапожник не впустил
— А это куда, в печку? — спросил Нечаев, которому давно хотелось сорвать с себя чужой мундир.
— Зачем? Он еще когда–нибудь пригодится, — усмехнулся Генчо.
Смерклось. Краски осени были еще чистыми, свежими, и зеленые деревья шумели весело. Они стояли шпалерами вдоль узких тротуарчиков, выглядывали из–за каменных заборов.
Дома были маленькие, одно–и двухэтажные. Они смотрели на улицу зарешеченными узкими окнами. Но кое–где на подоконниках стояли в глиняных горшочках яркие цветы. Нечаеву запомнилось, что железные балконы были выкрашены в желтый цвет.
Опасность была за каждым углом.
Как только они вышли на улицу, Генчо обнял Нечаева и Шкляра, и они стали чуть–чуть покачиваться, как подвыпившие мастеровые, возвращающиеся домой. Оттого прохожие уступали им дорогу, спеша сойти на мостовую.
Каждый шаг отдавался в сердце.
Пройдя мимо торговой гимназии, они свернули в переулок, и Генчо, замедлив шаг, шепнул: «Здесь».
Калитка скрипнула, когда Генчо ее толкнул, и впустила их во дворик, который, очевидно, мало чем отличался от других. На узкую длинную галерею, опоясывавшую весь второй этаж каменного дома, вела крутая лестница.
Они поднялись. Открыла им жена сапожника, Генчовица. Это была высокая, широкая в кости женщина лет тридцати пяти с черными, смоляными косами и быстрыми глазами.
— Руснаки… — сказал ей сапожник. — Свои…
С этой минуты Нечаев и Шкляр попали в ее заботливые руки. Чем только она их не потчевала!.. Тут тебе и огненная чарба (суп), и кебабчета с приправой из красного перца с мелко нарезанным луком и неизменной фасолью, и чернослив, и пастила, и маринованные дыни. А когда приходил Генчо, пропадавший где–то по целым дням, на стол выставлялась дамаджанка — стеклянная бутыль в оплетке из прутьев, наполненная золотистой тракией, которую сапожник, по его словам, настаивал чуть ли не на сорока травах. Поднимая стакан, Генчо жмурился от удовольствия и говорил:
— Ха да е честито — за ваше здоровье, — и добавлял: — Наздраве!..
Потом, подвыпив, он принимался вспоминать Севастополь, маленький домик, в котором жил рабочий Родион Петрович, которого он полюбил, как брата, митинги на корабле, флаги, немцев, расхаживавших по Севастополю в остроконечных шлемах… Вот тогда он, Генчо, впервые столкнулся с немцами. Мог ли он думать, что спустя двадцать три года увидит их снова? И где, на своей родной земле…
— Нашел о чем вспоминать! — Генчовица перебивала мужа. — Каждый день все о том же рассказываешь. Не надоело тебе?..
— Так это ведь моя молодость, — отвечал Генчо. — Вот тогда, в Севастополе, я стал человеком.
Он предпочитал говорить о прошлом. Ему не хотелось говорить о том, что происходит сейчас. Ведь он ничем не мог обрадовать своих гостей. Газеты трубили о победах германского оружия на Восточном фронте, о том, что советские войска уже разбиты и беспорядочно отступают, трубили о трофеях… Генчо знал, что верить газетам не следует, но и обрадовать Нечаева и Шкляра ему было нечем.
Жил он с женой и сыном в двух смежных комнатах, выходивших окнами на галерею, отчего там и в жару было прохладно и сумеречно. Комнаты были невелики и скудно обставлены. В столовой висели портреты Гитлера и болгарского царя Бориса, про которых сапожник, поймав удивленный взгляд Сени–Сенечки, сказал с усмешкой: «Два сапога — пара», а в спальне, которую хозяева уступили гостям, стояли комод и деревянные кровати, над которыми висели фотографии самого Генчо и его жены.
В обоих комнатах приятно пахло ванилью. Война? Ничто не напоминало о ней. Война, казалось, шла где–то за тридевять земель. Так стоило ли думать о ней? Отсыпайся, отдыхай… Не каждому выпадает такое счастье. А воевать… Что ж, это ты еще успеешь, это от тебя никуда не уйдет…
Генчо и Славко уходили из дому рано утром. Куда?.. Нечаев и Шкляр не спрашивали. Позавтракав, они слонялись по комнатам, не находя себе места. Считали часы н минуты. Сытое безделье тяготило их. О том, что в этот тихий уголок каждую минуту могут нагрянуть немцы или жандармы, они как–то не думали.
Говорить не хотелось. Нечаев то садился к столу, то принимался расхаживать из угла в угол, прислушиваясь к тихому скрипу половиц. Мысли его были далеко, там, где осталась Аннушка, где воевали Гасовский и Белкин, где высилась над морем круглая башня Ковалевского… Он как бы шагал по своему прошлому, а не по влажным половицам (Генчовица протирала их, чтобы было не так жарко), снова и снова возвращаясь на то же место, которое на картах обозначено маленьким кружочком… Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что находится в Варне. Было такое чувство, словно он в родной Одессе и вот–вот в эту комнату войдет капитан–лейтенант Мещеряк и спросит: «Ну как, орлы?..»
Но Мещеряк был далеко. Знал ли он о том, что случилось с Игорьком и Трояном? И тут Нечаев начинал думать о море, видеть длинные волны, с которых ветер срывает пену, плоские силуэты кораблей на горизонте. Ведь море было совсем близко, в нескольких кварталах от этого гостеприимного дома. А за морем…
За морем была родная Одесса. Когда он снова увидит ее? И увидит ли?.. Но уже об этом он старался не думать.
Так прошло без малого трое суток.
Генчо пришел с работы раньше обычного. Генчовица накрыла на стол. Обед прошел в молчании. На этот раз Генчо даже не притронулся к дамаджанке.