Тени утра
Шрифт:
– Скоро конец экзаменам...
– проговорила опять Лиза, и видно было, что ей просто хочется прервать свою собственную невыносимую грусть.
– Я вчера из дому письмо получила...
– продолжала она.
– Да?
– машинально переспросила Дора.
– Да... Мама пишет, что у них теперь весна в полном разгаре... Тепло, и дни стоят хорошие.
Лиза вздохнула и замолчала. Ей захотелось сказать, что ее тянет домой, на зеленую траву, в тепло, к простой тихой спокойной жизни, что ей все надоело здесь. Но какой-то страх перед Дорой, перед самою собой
"Это малодушие...
– подумала она, - слабость... надо бороться..."
Дора все молчала.
Вчера бестужевки заявили Вязникову протест против безобразного поступка...
– продолжала монотонно тягучим голосом Лиза.
– Ну?
– отозвалась Дора.
– Ну, и ничего...
Дора вдруг быстро подошла к ней, сжала руки и придушенным, напряженным голосом сказала:
– Ах, Лиза, Лизочка!.. Скучно, скверно... Это все не то... не то...
Лиза сейчас же почувствовала слезы на глазах, и ей бесконечно стало жаль Дору. И как будто в этом было именно то, что ей нужно, она моментально забыла о себе. Чувствовалось какое-то сильное материнское движение в ее жесте, когда она обняла Дору за худенькую талию обеими полными мягкими руками и притянула к себе.
– Ничего, Дорочка... милая...
– сказала она, целуя ее в волосы и щеку.
– Самовар подавать?
– хрипло и угрюмо спросила их из-за двери хозяйка.
Дора вздрогнула. Лиза ответила деловитым тоном:
– Подавайте!
Толстая и грязная мещанка, ненавидевшая курсисток за то, что они жили лучшею жизнью, чем она, а она должна была за пятнадцать рублей терпеть их в своей квартире, хмуро внесла грязный, позеленевший самовар с кривой камфоркой.
– Булок надо?
– с озлобленным презрением спросила она, ни на кого не глядя.
– Нет!
– торопливо ответила Дора.
И Лиза, и Дора всегда стеснялись и боялись ее, хотя и не признавались в этом и самим себе. Им было страшно и больно от этой бессмысленной холодной злобы чужого человека, к которой они не были приспособлены, с которой не умели бороться. В ее присутствии им было тяжело и трудно, и когда они встречались с нею в коридоре, всегда старались незаметно проскользнуть. Это было унизительно и непонятно, чуждо их молодым, целомудренно простым душам, бессознательно тянущимся только к любви, ласке и всеобщей приветливости.
Хозяйка зорко и с явным желанием придраться оглядела комнату, сердито схватила таз, в котором было чуть-чуть грязной воды, и каким-то рывком вынесла его вон, что-то ворча и хлопая дверьми.
Лиза и Дора долго сидели молча. В тихой душе Лизы, как волны, подымались то острое горе о Паше, то тупое чувство растерянности и недоумения. Совершенно непонятно и странно казалось ей, что Паши уже нет и никогда не будет, а все останется в ее жизни по-прежнему. Было похоже, как будто из ее жизни вынесли какой-то свет и она стала темной и пустой.
Дора тихо задвигалась по комнате, приготовила чай и опять затихла, напряженно думая о чем-то своем, неизвестном Лизе. Самовар жалобно пел унылыми приниженными нотками. Лиза опять
Через час пришли студенты - Ларионов и Андреев, и толстый близорукий Ларионов сейчас же стал говорить о Паше Афанасьеве.
– По-моему, это был какой-то совсем особенный, чудный человек, говорил он грустно-восторженным голосом, глядя на всех поверх пенсне.
– В нем была какая-то огромная сила... и как-то не верится, что она могла так легко умереть... И главное, была у него способность на других действовать... Мне так и кажется, что теперь наше дело должно само собой прекратиться...
– Не прекратится!
– качнул головой Андреев...
– Ну, да...
– В сущности говоря, Афанасьев плохой был делец.
– Делец-то он был плохой...
– согласился Ларионов.
– Но он умел как-то зажигать... И ведь вот какая штука: я очень хорошо всегда понимал, что все это не так уж великолепно, и что спроси самого Афанасьева, что, собственно, надо делать, он и сам не ответил бы... или ответил бы фразой, но в нем самом всегда что-то такое горело... и это увлекало... Понимаете?.. И видишь, что все это не так, а тянет... а?
Ларионов недоуменными глазами оглядел всех.
– Слабый ты человек и больше ничего!
– грубовато возразил Андреев, закусив один ус.
– Может быть...
– весь дергаясь от внезапного волнения, согласился Ларионов.
– Знаете... я, собственно, не о том хотел поговорить... Что-то мне последнее время скверно... Так, размечтаешься, почитаешь что-нибудь такое... или вот послушаешь Афанасьева, и ничего... начинает даже рисоваться что-то большое и смелое... Бодрость такую почувствуешь в себе опять!.. А потом сейчас же приходят в голову другие мысли, и опять на душе скверно... Да... Ларионов помолчал.
– Вот на первом... на втором даже курсе совсем как-то иначе было... Тогда все занимало... В театр пойдешь хорошо, на сходке кричать хорошо... За книги засядешь - хорошо... И всегда так весело, славно...
– Чего лучше! насмешливо отозвался Андреев.
– Ну, да... А потом вдруг стал думать: ну, ладно, учусь я... так... Но ведь дело-то не в самом же учении? Ведь не собираюсь я посвятить всю жизнь одной науке... как таковой... Дело в том, для чего все это делается, так?.. Ну, вот, когда я спросил себя, для чего? У меня никакого ответа не получилось.
– Как же это так?
– поднимая голову, спросила Дора.
– Да вот так... Никакого!.. Знаете, я даже старался придумать... то есть просто надуть себя, но ничего не придумал!.. Вы только послушайте...
Ларионов вскочил и развел руками, точно чему-то испуганно удивился. Пенсне не держалось на его коротком носу, и он ежеминутно поправлял его.
– Ну, я, знаете, говорю себе так: для служения народу... Хорош-ш-о, так... Это говорят всегда очень уверенно и громко... это даже очень легко сказать... Но возможно ли вообще служить народу, - этого в сущности никто не знает!.. Вот, видите ли, какая штука: я, например, медик и, следовательно, должен быть доктором и лечить больных... Так?