Теорема Ферма
Шрифт:
– Из питомника? Это специально, что ли – поводыри?
– Да, да. Они обучены. И потом у них есть душа. У всех. Я знаю.
– А почему вам могут отказать? Ведь вы же… – Я замялся. – Чего им надо?.. Надо еще хуже видеть, что ли?
– Да, да… тут и группа инвалидности, и еще, и еще… Большие интриги. Надо, с одной стороны, доказать, что ты абсолютно одинок и не имеешь ни средств, ни помощи, а с другой стороны, – что имеешь средства хорошо содержать собачку. Потому что ты стар и умрешь, а она еще перейдет к другому. Я жду уже два
– Может, я чем могу помочь? Поговорю с главной или на комиссию пойду. Это здесь, в больнице?
– Да, внизу. Завтра. Спасибо вам большое, но я, правда, не знаю… Там интриги – у всех свои кандидаты. Там, говорят, дают взятки, но я не уверен. Это слухи. Я не знаю, кто берет, сколько и когда нужно дать. Вот, вот у меня здесь характеристики, рекомендации…
Он протянул мне прозрачную фиолетовую папку, в которой лежало десятка два документов.
– Ну, вот видите, – сказал я. – Какая у вас кипа.
– Да, да, это со школы – и с Белоруссии, и с общества слепых – я там преподавал… И с жека… Два года это все собирал.
– Вы же еще и отсидели. Вас реабилитировали?
– Да, да, там есть. – Вацлав нервно застучал тонким пальчиком по фиолетовой папке. – Но, знаете, все же оккупация. Там, на комиссии, по-разному на это смотрят.
– Даже теперь?
– Нэвжели ж нет?! Там ветераны, они прежней закваски. Они воевали, а я…
– А вы в гестапо прохлаждались.
– Вот именно, так они и говорят.
– Ну ладно, пойду-ка я завтра на это судилище и попробую стать вашим адвокатом.
Не спалось. Мучила жара. Болел глаз. В коридоре ходили, двигали кровати. Несколько раз привозили больных по «скорой». В полудреме все путалось: всплывали слепые лица ветеранов из комиссии, и это были мои соседи по палате. Ветераны сидели на пляже. Лысый дядя Леша поднимал с песка графин с водой. По краю графина сплошь был песок. Дядя Леша пил из графина, выплевывал песчинки и говорил: «Развели, ё моё, экологию».
Часа в четыре ударила сильная гроза. Прошел ливень, и сразу похолодало. Утро было серое. Володя у окна надрывно кашлял. Вчерашний мой адвокатский азарт куда-то улетучился, и я не представлял, как приступить к делу. В самом воздухе было что-то нехорошее. Все впали в угрюмость и неврастению. Валера, сосед справа, пил кефир, проливал его на майку и, постукивая кулаком по колену, бормотал: «Сходила моя Элка налево. Вот чувствую, в эту самую ночь сходила налево». В коридоре стало тесно – привезли новеньких, а в палатах мест не было: кровати стояли вдоль всей стены до самого буфета.
Из буфета шел Вацлав Иванович, держа впереди себя чайник с кипятком.
– Во сколько ваше судилище? – спросил я.
– Еще в одиннадцать. Знаете, я думаю, они вас не пустят. Они никого не пускают.
Мы вошли в его клетку без окон. На кровати распластались черные брюки, а низ правой штанины лежал на тумбочке. Казалось, маленький невидимка разлегся в развязной
– Зачем это вы?
– А-а! Надо прилично выглядеть. Я всю ночь их гладил. Все равно сна нет. Мне дали чайник, я сам кипятил. А потом вот сломался штепсел (он произнес «штепсел» без мягкого знака), стало надо ходить в буфет. Сейчас уже скоро конец.
Водить чайником с водой было неудобно и жутко опасно. Слепой… с кипятком… в комнате без окон… и эти маленькие брючки с маленького тела. Картинка была настолько жалостная, что проснулось во мне спасительное раздражение: чего он в самом деле?.. «Чего он наворачивает?» – неприязненно думал я о Вацлаве Ивановиче, направляясь в кабинет завотделением.
– Я, конечно, буду на комиссии, – сказала мне Любовь Владимировна. – Но голоса у меня там нет. Я только докладываю. И вот что, голубчик мой, отступитесь-ка вы от этого дела, толку не будет.
– Любовь, свет, Владимировна, смотреть на него просто невозможно. Он какой-то втройне одинокий, в кубе одинокий, математически говоря.
– Да… – Ее сигарета потухла, она начала щелкать зажигалкой, встряхивать ее, но огня не было. Я протянул ей свою сигарету, и она прикурила от нее. – Да… – повторила она. – На всех на вас смотреть невозможно. Там, на комиссии, такие судьбы всплывают, что уже непонятно, кого жалеть, а кого…
– У него в питомнике даже знакомая собачка.
– Да знаю… Искра. Она занята, я спрашивала.
Окно распахнулось от ветра. Взлетели к потолку занавески. С подоконника полилась вода. Я с трудом наводил порядок. Любовь Владимировна не шевелилась. Курила.
– Но шансы у него есть все-таки? – спросил я.
– Мало.
Когда Вацлав Иванович явился в коридоре при полном параде – в черных коротких брючках с идеальными стрелками, в пиджачке на четыре пуговицы, при галстучке, – я и сам понял, что шансов у него ноль. Такой он был иностранный, чужой нашему миру. Без палки, с фиолетовой папкой в руке, он держался очень прямо и походил на дипломата капитулирующего маленького государства.
С моей «защитой» все решилось само собой. Мы спустились вниз и увидели целую толпу слепых и провожатых возле двери комиссии. Выкликали по фамилии и каждый раз добавляли жестко: «Без сопровождения! Без сопровождения!»
Мы просидели около часа. Люди входили, выходили. Ответ давался не сегодня. Все это еще должно было рассматриваться, оформляться, кем-то утверждаться. Потом пришла сестра из отделения и вызвала меня на консультацию.
Я выписался из больницы, но продолжал заходить через день на осмотр, на процедуры. Пару раз принес гостинцы – хорошие конфеты заведующей, шоколадки сестрам, фрукты для Вацлава. Мы с ним спустились в сад и посидели на скамейке. Я еще раз предложил ему показать для журнала его теорему. Он странно заупрямился.