Теория Невероятности
Шрифт:
– Володя, погляди, – тихо сказал поэт.
Мы обернулись.
Занимая все окно, просвеченный со двора первыми лучами, в зал ожидания глядел Ленин. Материя панно, на которой написан портрет, тонкая, и лицо хорошо видно.
Мы все постояли, посмотрели на портрет, потом пошли прочь.
Мы пошли вслед за остальными. По гулкому переходу. Туда, где взревывали двигатели.
– Спасибо вам за все… – сказал Володя поэту. – За все.
Он не заметил, что перешел с ним на «вы». Тот пожал плечами.
– Сделал что мог, – сказал он. – За остальное не отвечаю.
Потом
– Я вас догоню, – говорит он.
Он поворачивается и идет обратно, цокая каблуками по керамическим плиткам. Он толкает стеклянную дверь и проходит в пустой зал ожидания.
– Володя, подождите меня здесь, – говорю я.
Когда я тихонько проскользнула в зал ожидания, я увидела поэта, который стоял перед огромным портретом.
И тут я услышала голос. Я не сразу поняла, кто говорит.
Потом догадалась – это стихи. Я, конечно, их не запомнила, только отдельные мысли. Жаль. Там было и про меня, и я поняла, что он придумал их по дороге ко Внукову, когда я заснула у него на велосипеде.
– К детям и вождям обращаются на «ты» – не обижайся… Я не знаю, большой я поэт или маленький, но клянусь тебе, я верный… Потому что ты всегда был главный, но никогда не один…
Дальше про меня:
– У меня есть знакомая девочка… Она подрастет, встретит своего человека, и, может быть, от них пойдет племя счастливое…
Дальше опять не про меня:
– Не обижайся за выдумки… Я не умею подталкивать сзади, но я умею приманивать к тому, что вижу впереди. А впереди я вижу тебя. Ты мне веришь? Молчание – знак согласия. Ну, до встречи.
Я берусь за горло.
Он оборачивается и видит нас с Володей.
– А-а… – говорит он. – Вы здесь? Подслушивать нехорошо.
Я киваю. Володя криво усмехается и тоже кивает. Говорить он не может.
Тогда поэт наклоняется, осторожно целует меня в губы и выходит. Больше я его никогда не видела.
Когда мы прилетели в Одессу, я пошла на телеграф и послала телеграмму.
«МОСКВА ГЛАВПОЧТАМТ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ ПАНФИЛОВУ ГЕОРГИЮ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ ЛЮБЛЮ ЛЮБЛЮ КАТЯ».
– Люблю, люблю два раза? – спросила меня телеграфистка.
– Да, – говорю я. – Два раза.
Потом я пошла по улице, где было много машин и зелени, и услышала громовой голос откуда-то с небес:
– Девушка в серебряных туфлях, придерживайтесь пешеходной дорожки. Соблюдайте правила уличного движения. Можете попасть под машину.
Но я не попала под машину. Я свернула в сторону и пошла по тихому переулку, где не было никаких машин и где высоко между домами с криком проносились ласточки, обещая хорошую погоду.
– Значит, это был Панфилов? – спрашиваю я.
– Да.
– Я догадался, что это он, раньше, чем вы сказали.
– Как вы догадались?
– Я все время это знал. Это его почерк, – говорю я.
Смутное и сложное чувство трепетало во мне. Какая-то горечь, и, наверно, я был даже немножко счастлив. Мне только почему-то было обидно, что Катя не произвела на Памфилия должного впечатления. Но тут уж ничего не поделаешь. Гошка Панфилов любил только одну женщину – Аэлиту.
Мы идем молча.
Глава 9. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЕРЕВЯННОГО КОНЯ.
Человек – странная машина. Вот он получает информацию, от которой с ума сойти можно. Девушка, оказывается, любила его друга. А ему неприятно, что она не произвела на него впечатления. Или вот. Человек приходит на свидание и говорит: «Давайте не будем знакомиться». Что это? Не хочешь знакомиться – не приходи на свидание. Пришел – знакомься. Этому тоже есть объяснение. Нормальная трусость – вот что это такое. Именно не страх, а трусость. Всякая трусость – это не один страх, а два страха. Вот в данном случае. С одной стороны, боязнь жизненных осложнений, с другой – боязнь уйти, не проверив: а вдруг это тот исключительный случай, когда бояться именно не следует. Каждая любовь – исключение, – сказал Шекспир.
Человек – странная машина. Но может быть, дело в том, что человек – не машина.
– Ваш Панфилов – это как памятник архитектуры, – сказала Катя. – Он – настоящий поэт. Старомодный. Он как Сухарева башня, которая была выше всех на Садовом кольце. Такие поэты тоже нужны. Нельзя их трогать. Говорят, что Сухареву башню сломали потому, что вокруг нее образовалась толкучка, рынок, спекуляция развелась, а кроме того, она мешала трамвайному движению. Сухаревский рынок давно милиция разогнала, трамвайное движение давно сняли по Садовому кольцу и рельсы выбросили, а Сухаревской башни не восстановить. А ведь это было прекрасное здание, часозвонница. В ней, говорят, еще Брюсе занимался волшебством. Памфилий – это же Москва. Таких городов, как Москва, на земле раз-два, и обчелся.
– Катя, вы археолог? – спросил я.
– Ну да, археолог! Ну и что? Я не могу, когда культурные ценности пропадают, память теряется о прошлом, прошлый опыт… Ну и что?
– Да нет, я что? Я ничего, – ответил я, как в трамвае.
– Ничего! – сказала она с возмущением. – А сломали триумфальную арку Бовэ. Тоже мешала движению. Того самого Бовэ, который построил Большой театр. Давайте и его тоже поломаем, и останется улица Петровка.
– Я же ничего не имею против Бовэ, – сказал я осторожно. – Я не ломал триумфальных арок.
– Ну и что? – спросила она с гневом, и в этом была какая-то неясная логика. – Ну и что же, что не ломали… Поставляют обломки для археологов, а потом удивляются.
– Чему удивляются? – спросил я.
– Вот вы все такие, сорокалетние! – сказала Катя, и опять здесь была какая-то логика. – Кстати, наши имена тоже никому не известны. Потому что археологами никто не интересуется.
– Катя, это вы с каким-то «Мачо» спорите, а не со мной, – сказал я.
– Знаю, – устало махнула она рукой и отвернулась. – А все-таки этот «Мачо» и в вас есть и во мне. А то подумаешь! Навалились на какого-то своего «Мачо», сделали из парня символ. Надо иногда и на себя посмотреть со стороны тоже.