Тепло родного очага
Шрифт:
Жена же его, Любовь Васильевна, в начале войны добывавшая деньги на прокормление двух детей трудом разнорабочего, потом была обучена работать на прессе. Работать ей было хорошо, но дети были одни и «как взрослые стали». Она три дня подряд выходила ко всем поездам, что прибывали с запада. Она отпрашивалась с работы, не выполняла нормы и по ночам не спала от радости, счастья. А на четвертый день она отправила детей на вокзал, Петра и Настю. Дети встречают капитана Иванова, и старший мальчик, Петр, спрашивает отца: «Чего ты ехал долго? Мы ждали-ждали». На что отец ему походя отвечает: «Это поезд, Петя, тихо шел». Обосновавшись дома, капитан узнает, что у жены за время его отсутствия был приходящий мужчина, у которого жену и детей немцы убили. Он занимался с детьми и рассказывал им про их отца, который воюет. Продолжалось это два года. Из ночного
«Петруша сел на печи, опустил ноги вниз и сказал всем:
— Спать пора! Чего вы разбудили меня? Дня еще нету, темно во дворе! Чего вы шумите и свет зажгли?
— Спи, спи, рано еще, я сейчас сама к тебе приду, — ответила мать. — И ты, Петруша, не вставай, не разговаривай больше.
— А вы чего говорите? Чего отцу надо? — заговорил Петрушка.
— А тебе какое дело — чего мне надо! — отозвался отец. — Ишь ты, сержант какой!
— А зачем ты стекло у лампы раздавливаешь? Чего ты мать пугаешь? Она и так худая, картошку без масла ест, а масло Настьке отдает.
— А ты знаешь, что мать делала тут, чем занималась? — жалобным голосом, как маленький, вскричал отец.
— Алеша! — кротко обратилась Любовь Васильевна к мужу.
— Я знаю, я все знаю! — говорил Петрушка. — Мать по тебе плакала, тебя ждала, а ты приехал, она тоже плачет. Ты не знаешь!
— Да ты еще не понимаешь ничего! — рассерчал отец. — Вот вырос у нас отросток.
— Я все дочиста понимаю, — отвечал Петрушка с печки. — Ты сам не понимаешь. У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…»
Космической глубиной и вечностью смятенной человеческой жизни, величием страдания простого и непритязательного человека веет от этой сцены. Я ни у одного писателя, ни у современного, ни прошлых времен не знаю ничего подобного. Пройдут века, и о величии подвига нашего простого человека, погубившего смертельного врага своего во всеобщей схватке, будут судить по этому небольшому рассказу более весомо и убедительно, чем по сотням и тысячам страниц иного легковесного борзописания.
И все же Иванов уходит из дома. Он уходит на станцию и садится в поезд. Он даже думает уехать к той двадцатилетней дочери пространщика, которая «была тронута вниманием Иванова» и «боялась сразу остаться одна в городе, где она родилась и жила, но который стал теперь для нее почти чужбиной», потому что «мать и отец Маши были угнаны отсюда немцами и погибли в неизвестности…». Он хочет уйти к той вольнонаемной помощнице повара в столовой, с которой провел два дня в ее городе, возвращаясь домой к семье. «Вот Маша не ожидает меня, — думал Иванов. — Она мне говорила, что я все равно забуду ее и мы никогда с ней не увидимся, а я к ней еду сейчас навсегда».
И поезд тронулся. И начал увозить Иванова из дома. Но увидел он, что двое детей бегут за поездом, за последним его отъездом. «Двое детей, взявшись за руки, все еще бежали по дороге к переезду. Они сразу оба упали, поднялись и опять побежали вперед. Больший из них поднял одну свободную руку и, обратив лицо по ходу поезда в сторону Иванова, махал рукою к себе, как бы призывая кого-то, чтобы тот возвратился к нему. И тут же они снова упали на землю. Иванов разглядел, что у большего нога была обута в валенок, а другая в калошу, — от этого он и падал так часто.
Иванов закрыл глаза, не желая видеть и чувствовать боли упавших, обессилевших детей…»
И тут идет место, ради которого, может быть, написан весь рассказ и многие другие рассказы, но в которых нет такого места, и они оттого выглядят пустыми и обесцвеченными. Иванов вдруг «сам почувствовал, как жарко у него стало в груди, будто сердце, заключенное и томившееся в нем, билось долго и напрасно всю его жизнь, и лишь теперь оно пробилось на свободу…». Может быть, ради одного этого момента, краткого, но мучительного и
Во времена Древней Греции такое потрясение, связанное с внутренним прозрением и обновлением человека, называлось катарсисом, который и являлся обязательной кульминацией всякого произведения, достойного, конечно, произведением именоваться.
И возвратился Иванов к семье. «Иванов кинул вещевой мешок из вагона на землю, а потом спустился на нижнюю ступень вагона и сошел с поезда на ту песчаную дорожку, по которой бежали ему вослед дети».
Рассказ написан сразу после войны.
Что-то есть величественное, опять-таки эпическое в таком неторопливом возвращении капитана Иванова, что роднит эту сцену со сценой возвращения Григория Мелехова к своей семье в конце четвертой книги «Тихого Дона». Есть внутреннее бесповоротное решение в обеих этих сценах, когда уже ничего нельзя высказать словами и остаются одни только поступки. Нужно пройти страшную жизнь и оплодотворить ее глубочайшей выстраданной мудростью, чтобы так неторопливо выполнять решение, идущее навстречу судьбе одного или совсем немногих, но родных и кровных человеков. Так человеческая личность входит в века.
Но есть и существенная разница в этих двух возвращениях — возвращении Иванова и возвращении Мелехова. Иванов возвращается как хозяин своего дома, как своего рода спаситель и защититель очага, которому без него ой как тягостно и непосильно. Он, капитан Иванов, — источник благополучия и счастья своего дома. Григорий же Мелехов возвращается к родному куреню как к последнему прибежищу. Но в обоих этих случаях, в той и другой сцене возвращения есть один главный, а может быть, и наиглавнейший компонент, главное, если хотите, условие: навстречу возвращающемуся выходят, бегут — выступают дети.
Сам того не подозревая, малолетний, но повзрослевший за время войны Петруша высказывает отцу вечную и неизменную истину: «У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…» Всякая семья во все века имела, имеет и будет иметь один главный смысл земной — продолжение рода, а тому, кто не хочет внять этой истине, подчиниться ей, у кого есть другие цели в жизни, лучше не обзаводиться семьей: за двумя зайцами не угонишься. Но коли человек вступил в жизнь с другим человеком, обнадежил его, а более того — произвел на свет ребенка, он самому себе уже не принадлежит, его жизнь принадлежит детям. По крайней мере до тех пор, пока они не войдут во взрослое состояние. И все остальное: стычки, неурядицы, прихоти больного и здорового самолюбия — все должно уйти на задний план, все должно обесцветиться перед этой главной и великой жертвой.
Но и здесь ждут супругов не менее сложные испытания. Во-первых, не только не обязан, но и не должен родитель содержать своих детей пожизненно: он должен дать им умение жить, самостоятельно разбираться возможно полнее в хитросплетениях жизненных ситуаций и обеспечить их здоровой и полноценной профессией. С этой поры молодой человек или девушка должны проявлять свой разум, свою инициативу, свое умение жить. Конечно же, в трудную минуту опираясь на поддержку родителей, на их совет, их жизненный опыт. Но это уж дело добровольное. И второе: семья не может просто замкнуться сама в себе, ради себя самой — такая ситуация обязательно приводит к внутреннему гниению. Дети тоже не могут быть самоцелью, они должны выращиваться так, чтобы могли со временем стать жизнеспособными и деятельными членами лучшей части человечества. Только в этом может заключаться жизнеспособная мудрость семьи — в ее отношении к самой себе, к обществу, к государству, и только в этом заключаются обязанности государства и общества по отношению к семье. Само собой из этого вытекает, что именно государство и общество как таковые всю свою деятельность должны посвятить в конечном счете молодому поколению и до последних дней его существования, без лукавства и одурманивания, но и без излишних сантиментов, без сюсюканья.