Тепло твоих рук
Шрифт:
— Думаешь, ты выбрал самый разумный метод?
— Я добился именно того, к чему стремился.
— Получил самоудовлетворение.
— Какого черта! Конечно, нет. У меня на все свой резон, Фенн. Ты этого никогда не понимал. За это время я обзавелся полезными друзьями. Да и еще кое-чего добился.
— Ты что имеешь в виду?
— Я кое-что такое затеял, с чем ни Уэйли, ни Хадсон, ни все эти паскудники из охраны с их нищенскими заработками не смогут совладать. Они потеряли контроль. Им еще невдомек, насколько скверная эта ситуация. Но до них дойдет, лейтенант. Дойдет. Они там остались лицом
— Тюремная система в этом штате… не совсем соответствует общенациональным стандартам.
— Еще как не соответствует!
— Просто не хватает денег, чтобы нанять по-настоящему квалифицированных…
— Но Харперсберг построили как тюрьму строгого режима на восемьсот заключенных, а туда набивают две тысячи семьсот, лейтенант, и еще до того, как мне туда попасть, там были отменены любые инспекционные посещения, потому что там такое происходит, что любого налогоплательщика стошнило бы; увидел бы он это, с визгом бы вылетел на улицу.
— Но разве официальные лица не имеют возможности взглянуть…
— Быстрый обход первого блока, где их встречают улыбками, взгляд на одну палату в больнице, краткое сообщение прирученного психолога, а затем виски хоть залейся в кабинете начальника тюрьмы. Большое ты, зятек, делаешь дело для закона и порядка, когда арестовываешь таких, как я, закоренелых преступников и отправляешь на исправление в Харперсберг.
— Не я решаю, что…
— Но ты миришься с этим, дорогуша, ты ведь часть этой вонючей системы, на замке свой рот держишь, потому как если вздумаешь его открыть, с тебя сорвут твой золотой значок, и старина Бу Хадсон не раскроет тебе своих объятий.
— Ну тогда отлови какого-нибудь репортера, близкого к властям штата, накачай его сведениями, чтобы он понял, что значит быть там. Шрамы ему свои покажи.
Макейрэн расхохотался вроде бы от радости.
— Да боже мой, Хиллиер, не желаю я ничего реформировать. Плевать мне, даже если они на куски разрежут получивших пожизненное и станут их подавать на обед. Просто стараюсь помочь тебе сохранить гордость за свою работу. Хочется, приятель, чтобы и Мег тобой гордилась. И чтобы твои ребята боготворили своего чистого, порядочного, преданного делу отца. А? Неплохо?
— Говори Мег все, что тебе вздумается. Но детей оставь в покое.
— Иначе? Успокойся, лейтенант. Все утрясется.
К тому времени, когда я обогнул Уэст-хилл, дождь затих, и Дуайт впервые за пять лет увидел мрачные беспорядочные строения в шести милях от нас на равнине, образующие Брук-сити. Мы проехали большой отрезок дороги под уклон и влились в густой автомобильный поток на шоссе номер 60, по которому и въехали в город, миновав свалки, коробки предприятий и забегаловки.
— Прокатимся по городу, — сказал он, — Проедем через Сентр-стрит и вернемся на Фрэнклин-авеню.
Я подчинился. Пятнадцать кварталов туда, пятнадцать обратно. Впервые обнаружив какой-то интерес к происходящему вокруг, он подался вперед, поворачивая голову то вправо, то влево. Когда мы возвращались назад, он, откинувшись, произнес:
— Просто-таки цветущий сад,
— Безработица сегодня достигла почти двадцати процентов. Большинство из этих людей уже потеряли право на пособие. В прошлом году закрылась мебельная фабрика. Четыре десятка складов в деловой части города пустуют. За четыре года не построили ни единого нового здания. В большинстве случаев автопоезда даже не притормаживают здесь. Все, кто имел возможность уехать отсюда, сделали это.
Я подъехал к моему дому на Сидар-стрит. Это небольшой оборонный дом, появившийся лет сорок назад, правда, занимающий сдвоенный участок и окруженный красивыми деревьями. Треть домов на Сидар-стрит стоят пустыми, в зарослях сорной травы, окна забиты досками, краска облупливается. Было около часу, когда я подъезжал к дому. Хотя улица была пуста, я понимал, что соседи не сводят с нас глаз. Все это было Достаточно драматично, чтобы оторвать их от дневных телевизионных передач. Полицейский и убийца.
Я остановил машину около гаража. Повизгивая и выражая радость от встречи, к нам прыжками бросилась Лулу. Это весьма солидных размеров белая собака, с редкими пятнами и настолько эмоционально не защищенная, что по шесть раз на дню она решает, что все ее ненавидят, и, охваченная форменной истерикой, требует проявления к себе любви. Я увернулся от испачканных в грязи ее передних лап. Она обежала вокруг и, переполненная страстным желанием проявить гостеприимство, бросилась к Макейрэну. Резким ударом колена ей в грудь он послал ее на шесть футов в сторону, причем сделал это столь быстро, что она распласталась на земле. Она поднялась и на какой-то момент застыла, прижавшись животом к земле, прижав уши и поджав хвост. Затем, издав пронзительный визг отчаяния старой девы, бросилась наутек через лужайку и скрылась за углом гаража.
Глупо, наверное, так долго задерживаться на столь незначительном событии. Но я мог бы понять ярость или намеренную жестокость. Но Макейрэн не был раздражен, он даже не выказал какого-то интереса. Трудно описать, как именно он это проделал. Если возле вашего лица с жужжанием летает муха, вы просто отмахиваетесь от нее, и вам нет никакого дела, нанесете вы ей повреждение, убьете или всего лишь отгоните в сторону. Конечный результат одинаков: муха перестает вас допекать. Случись вам ее прихлопнуть, к вам со словами осуждения мог бы обратиться некий последователь индуизма, что заставило бы вас взглянуть на него как на умалишенного. Для того, чтобы понять ход ее мыслей, вам бы пришлось глубоко погрузиться в индуистское учение, дабы осознать, почему всякая форма жизни рассматривается как священная.
Я ощутил холод в затылке. Я был индусом, увидевшим чужака, который никогда не проникнется его мировоззрением. Он выглядел человеком и говорил как человек, но мы не могли родиться на одной и той же планете. Я почувствовал себя обессиленным от моей сентиментальности, от того бремени эмоций, которое я таскал в собственной душе, живя в мире, где существовал ничем не обремененный Дуайт Макейрэн. До того момента я испытывал чувство тревоги. Одним небрежным ударом коленом он превратил эту тревогу в примитивное чувство безотчетного страха.