Теплоход "Иосиф Бродский"
Шрифт:
Высыпали из клети. Двинулись торопливо по штреку, гурьбой, под неоновым трубчатым светом. Электровоз с вагонетками прогрохотал, груженный породой, прижав бригаду к ребристой крепи. Торопились мимо мокрых груд арматуры, штабелей пиленого леса. Путь перебежала жирная гладкоспинная крыса, мелькнув любопытным глазком.
Вошли в наклонный просек с канатной дорогой. В туманном свечении с медленным звяком двигались подвесные седла. Шахтеры садились верхом, исчезали в туманном зеве. Степан Климов оседлал пролетавшее железное кресло. Моментально, с нежностью, охваченный лютым ветром, подумал о печальном лице жены, о ее дышащем большом животе.
Есаул оставался в каюте, среди телефонов, глядя на стену, по которой скользила солнечная
Внезапно он ощутил тревогу, почувствовал слабое давление во лбу, где очнулось, затрепетало сокровенное око, воспринимая сигналы опасности. Оно расширялось, ужасалось, озиралось сквозь лобную кость в поисках источника страха.
Дверь приоткрылась без стука, и на пороге появилась колдунья Толстова-Кац, огромная, пышная, с необъятными бедрами, которые она с трудом пронесла в каюту, как ведра на коромысле. И, как с ведер, с них капала вода, оставляя на полу мокрую дорожку.
— К вам можно, мой дорогой? Вы не спите? Ничего, что я отниму у вас несколько драгоценных минут?
Едва ведунья вошла, Есаул почувствовал тоску и смертельную опасность, как если бы в каюту проник туберкулез, или чума, или разновидность сибирской язвы. Каждая клеточка затрепетала в тревоге, откликаясь на вторжение враждебных духов, которые, как невидимые силовые линии, пронизали каюту, окружили всякий находящийся в ней предмет и его самого, Есаула, сложной ловушкой, отсекая от внешнего мира, лишая доступа к источникам здоровья и света.
— Прошу вас, сударыня. Вы ничуть не помешали. Чем могу служить? — Он пытался быть галантным, чувствуя немощь и обморочность, словно множество невидимых присосок прилипло к телу, принимаясь тянуть и высасывать живые соки. Око не обмануло его, оповестило о страшной опасности.
— Видите ли, мой дорогой, через час в кают-компании я буду демонстрировать мое искусство прорицания. Стану вызывать дух покойного Иосифа Бродского и гадать на его стихах, поистине пророческих, где каждый может угадать свою будущую судьбу. Мне казалось, мой дорогой, вас мучит неопределенность вашей судьбы. Я готова приоткрыть завесу тайны над вашим будущим. Словом, приглашаю вас в кают-компанию на сеанс медитации.
Она говорила, быстро озирая комнату, захватывая в незримые сети все ее уголки, устанавливая повсюду господство своих чар. Есаул чувствовал, как погружается в невидимую вязкую субстанцию, не позволявшую дышать и двигаться. Так насекомое попадает в клейкую смолу, залипая в ней навсегда.
Толстова-Кац двигалась по каюте, заполняя ее своими бедрами, в которых что-то хлюпало, как в огромных бидонах, разбрызгивая темные струйки влаги. Ее чары рождали у Есаула галлюцинации. Не приближаясь к телефону, она своим жгучим пронзительным взглядом оторвала трубку от аппарата, повесила в воз-Духе, как если бы ее держал невидимка. Трубка висела минуту, и в ней рокотал голос: «Оперативный слушает…», а потом улеглась в гнездо аппарата. Тот же взгляд коснулся картины Ван Гога, и поезд с кудрявой полоской дыма вдруг тронулся, достиг края картины, вышел за рамку и побежал по стене, оставляя за собой дымные сырые кудряшки. Взгляд ее упал на легкий белый пиджак Есаула, висящий на спинке стула, — на рукаве пиджака стало расползаться пятно гари, ткань лопнула, полыхнул голубой огонь, и запахло паленой материей.
— Садитесь, сударыня, ноги, чай, не казенные, — попробовал пошутить
— Постоим, мы не гордые, — игриво отозвалась колдунья. Протянула к нему старушечьи, в венах и рыжих пятнах пальцы, усыпанные перстнями. Коснулась лба и залепила всевидящее око чем-то липким и серым, похожим на мастику. Он словно ослеп, как слепнут ястребы, когда им на голову ловчий надевает глухой колпачок.
Колдунья присела, накрыв юбкой половину каюты, положив на колени изуродованные старческой подагрой, усыпанные золотом и каменьями руки. Из ее плеча прозрачно и зыбко протянулась третья рука, обнаженная и прелестная, коснулась лба Есаула, словно проверяла плотность замазки. Лобное око ослепло в своей темнице, лишив его прозорливости. Прозрачность руки чуть искажала световые лучи, и предметы, просвечивая сквозь руку, приобретали размытость и зыбкость.
— У вас так хорошо, так уютно. — Она кокетливо поправила накладной завиток у виска. Приподняла край юбки, обнажив нарядную туфельку. Прозрачная рука между тем шарила среди одежд Есаула, перебирала пряжки и пуговки, теребила нательный крестик, стараясь проникнуть в глубь его существа. И он понимал, что колдунья явилась выведать его сокровенный замысел, разгадать потаенный план. Послана Добровольским и другими членами «ложи» выкрасть тайну, которую он, Есаул, хранил и лелеял под сердцем.
— Я так много слышал о вас, — произнес он, борясь с помрачением. — Ваша слава целительницы, искусство прорицать и угадывать сделали вас мировой знаменитостью. Это правда, что прежние коммунистические вожди, члены Политбюро, секретари ЦК и министры прибегали к вашим услугам и вы их врачевали?
— Ах, чего только ни напридумывают люди! — Тол-стова-Кац по-бабьи махнула рукой, словно отгоняла нелепые слухи. — Впрочем, кое-что я умела. Это теперь по немощи моей мой дар меня покидает. Но когда-то сам Леонид Ильич Брежнев пользовался моими скромными услугами.
— Что за услуги? — Есаул чувствовал, как пальцы прозрачной руки шарят у него в волосах, нежно ласкают подбородок. Так летом, на опушке леса, во время сладкой дремы, чувствуешь, как по лицу движется легчайшее, с крохотными крыльцами существо, щекочет переносицу, теребит волоски бровей.
— Вы знаете, у Леонида Ильича обнаружился странный недуг. Его стало пучить, он потерял сон, не мог есть рыбу, пропускал заседания Политбюро и все перебирал какие-то тряпочки, что-то вырезал и сшивал. Академик Чазов, этот кремлевский ветеринар, поставил диагноз — слабоумие, заворот кишок, пупочная грыжа, почечные колики, интоксикация. Прописал вулканические грязи, лоботомию, электрошок и иссечение пупка, что могло лишить Леонида Ильича основной чакры, связывающей человека с Космосом. Близкое окружение генсека просило повременить с операцией, обратилось ко мне за помощью. Я приехала в Кремль и тут же в кабинете попросила Брежнева раздеться. Мне бросилось в глаза вздутие живота, набухание грудей и какой-то нежный, влажный и таинственный взгляд, какой бывает у рожениц. Я поняла, что он беременен. Попросила его лечь на диван. Пользуясь методиками филиппинских врачей, произвела бескровное «кесарево сечение» и извлекла плод — крохотный эмбрион, который, если хорошо присмотреться, был вылитой копией Ленина — тот же лоб, прищур добрых глаз, рыжеватая бородка. И хотя младенец был неживой, но вызвал у Леонида Ильича прилив материнских чувств. Он подносил сыночка к груди, пробовал завернуть в распашонку, а когда убедился, что дитя мертво, со слезами на глазах предложил соорудить небольшой мавзолей и поместить в нем крохотную мумию дорогого существа. Его отговорил Громыко, и маленькое тельце погребли в Ленинграде на Волковском кладбище, по православному обряду, как завещал вождь пролетариата. Я рассказала об этом Михалкову, убеждая отказаться от выноса Ленина из мавзолея и захоронения в земле. Нельзя дважды хоронить одного и того же человека. Но Никите если уж что втемяшится…