Термитник – роман в штрихах
Шрифт:
Двадцать восемь
Увешанная жемчугами массивная шея, увитые змеиными золотыми браслетами широкие запястья, массивные кольца на толстеньких колбасках пальцев говорили не столько о достоинстве, сколько о достатке носительницы этих явных ювелирных излишеств. Пусть все знают, что она не просто пришла на вернисаж своего зятя, но она верит в его талант и финансирует его творческие искания. "Зачем вам это, Матрона Нифантьевна?" – робко спросил её референт по работе с иностранными клиентами. "Ну, если ты, Веня, знаешь семь языков, это не значит, что ты понимаешь хоть что-то в искусстве… ох… будущего", – внезапно запнулась она, ослепнув от вспышки какой-то громоздкой железной штуковины, выставленной в центре зала в виде экспоната. Погибли все. Кроме молодого художника, который в подвале пытался отжать заклинивший рубильник, чтобы привести в движение своё кинетическое чудовище, изрыгнувшее адский огонь прямо на посетителей.
Двадцать
Ему нравилась девушка в розовой кофточке с пышными воланами. Но женился он на старосте курса в строгой белой блузке. Потом она стала комсоргом всего потока. Партком. Райком. Перестройка. Перестрелка. Перестроились. Поднажали. И оказались в Гамбурге по еврейской линии десятой воды на киселе. Да не об этом речь. А речь о розовой кофточке, которую он так и не смог забыть. И наконец-то купил своей жене почти такую же на рождественской распродаже. Положил под ёлку. Заставил примерить. Но кофточка не сошлась на её груди и лопнула по швам на её арбузных бёдрах. А ведь казалась новой. И такой желанной.
Тридцать
Что возненавидишь в детстве, то потом и аукнется. Куда же тут без Фрейда. Деревенская нянечка крепко-накрепко, по старинке, крест-накрест пеленала чужого младенца, как пеленала и своего. Мать с отцом и не заглядывали в детскую после спектаклей. Им давно от славы башку снесло. Не любили, когда орал. А орал не от голода, а чтобы развязали тугие пелены, выпустили на волю. Вот с тех пор и невзлюбил пыточную эту несвободу – любые завязки-развязки, даже шнурки, даже ремни – всё, что стесняло. А тут на европейском автобане их остановили и заставили всех пристегнуться. Ну, и погнали вороных да каурых. Вот и отрезало ему голову ремнем безопасности, когда полетели в кювет. А вот не надо в джипе садиться позади случайного шофера! И не надо себе изменять.
Тридцать один
Вилла в Ницце. Кресло-качалка на большой веранде. Томатный сок со льдом и отварная куриная ножка. Это был её давний сон в юности, когда она ещё была замужем за начинающим нищим советским поэтом. Без партийного билета в кармане карьеру в те времена было сделать трудно. Но они тогда были в комсомольском возрасте. Их «пасли» официальные структуры и отправляли в творческие командировки в отдалённые уголки необъятной родины. Командировочные он экономил и на это они потом ещё какое-то время хорошо питались. Настроение портило только то, что нужен был творческий отчёт. Ну… стихи на тему. И вот послали его прославить некий угольный рай в Казахстане – Экибастуз. Он измучился потом, подбирая к этому слову-монстру рифму. И шутил: "Экий этот бастуз, однако"! И вот теперь через тридцать лет, сидя на веранде своей виллы, она подумала: "А ведь как было просто догадаться, что рифма тут – туз! А ещё лучше "козырный туз"! Внизу по олеандровой аллее почти бесшумно прошуршал красный феррари. "Эх ты, Петя, – подумала Лана о своей первой любви, – ведь такая лёгкая рифма… Рифма жизни. А ты её не угадал!" И она сошла с высокого мраморного крыльца своей виллы навстречу кругленькому, веселому, лысому человечку, похожему на козырного туза червей.
Тридцать два
Сначала ей было больно. Но потом она вышла замуж за сына этого своего бывшего любовника, и тому стало обидно. Но не больно.
Тридцать три
По-голубиному нежный гей, ласково и не больно ставил ему капельницы, делал уколы. Второй, почти что мальчик с африканскими большими клипсами вместо мочек ушей и татуировкой на крепкой шее, оказался сосудистым хирургом. Он вскрыл её отцу сонную артерию, внедрил в неё длинную тонкую проволоку и поводил ею туда-сюда, словно прочистил, как чистит сантехник засорившуюся трубу. Эти нежные, ласковые мальчики на её глазах спасали её отца, который некогда, согласно должности, вычислял, преследовал и сажал подобных им в советские лагеря. Хорошо, что он пока что был без сознания. А то бы мог "возникнуть" и начать читать им гневную нравственную проповедь на своем непонятном англичанам тарабарском русском языке.
Тридцать четыре
Как улететь в Торонто, если ты боишься летать… Можно купить билет на морской лайнер, что Джон и сделал, как только получил известие о смерти биологического отца, тоже Джона. "Джон Джонович! Пожалте к трапезе", – шутя звала малыша к обеду его русская мать, двадцать лет назад прочно осевшая в Шотландии, в поместье сбежавшего от них в Канаду мужа. Поместье было обветшавшим и нищим. Требовало вложений. И отец Джона – Джон – высылал им с матерью немалые деньги на поддержание имиджа старинного рода. Сам не зная почему рыжеволосый Джончик с младых ногтей возненавидел отца, которого никогда и в глаза не видел. Зато смертельно полюбил свою мать и обожал её возлюбленного, веселого, голожопого под юбчонкой, волынщика Бобби. Но права наследования следовало оформить, и наш Джон Джонович, страдающий ещё и водобоязнью, спрятался в каюте, задраил иллюминатор и включил бесконечный сериал. Клаустрофобии у него не было. Все было как дома. И все же неприязнь к невидимому отцу, согнавшему его с гнезда, как гончая собака
Тридцать пять
Ему долго удавалось оставаться в полной безвестности. В сущности до самой смерти. А это была нелёгкая задача. Ведь не так просто быть замечательным художником и всю свою жизнь любить одну и ту же женщину. Не напиваться на вернисажах более успешных в финансовом и медийном смысле друзей. Не скандалить. Кому нужен такой обыкновенный обыватель! Серятина, а не жизнь. Но вот его громкая смерть могла бы поправить дело. Но и тут он ухитрился умереть ночью во сне, да ещё в своей постели! И вот тут словно бы очнулись его дети. Они стали разбирать завалы в мастерской и обнаружили, что их отец способен заполнить своими абстрактными полотнами ужасающей величины самые невероятные помещения новых арт пространств. Тут уж повезло, что младшая дочь художника училась в школе с будущей женой стареющего фронтмена из списка Форбс. Подружка убедила мужа вложиться в раскрутку неудачливого живописца. Успех был ошеломительним. Особенно, когда пожар уничтожил почти все работы, выставленные на старой конфетной фабрике, перестроенной под модную галерею. Доставшиеся две работы были проданы за баснословные деньги на западном аукционе. И это наконец-то прославило его. И как всегда, посмертно.
Тридцать шесть
Как-то он не сразу сообразил, что дети – это совершенно отдельные существа, а не обязательные твои копии, как в физическом, биологическом, так и в ментальном плане. Он злился на своих двойняшек, что они поздно научились ходить и говорить, что они белесые и безбровые, бледнокожие субтильные блондины, а не яркие брюнеты, как их мать, и даже не шатены, как он сам. И этот астигматизм, легкое косоглазие, столь очевидное на всех семейных фото, которые так любит делать тесть, известный кинооператор, до безумия любящий своих поздних внучат от единственной дочери. Ну вот… И теперь они выросли. Стали знаменитыми киношниками. Создавали свои киношедевры вместе. Братья Гримм и Траугот им в пример. "Мы вместе мыслим. И вместе чувствуем", – сказали отцу. А вот он сам как-то стремительно постарел и стерся, как карандашный рисунок. И оказалось, что они тоже всю свою жизнь были не вполне довольны тем, кто достался им в отцы. Твои дети – это не ты.
У Бога на них другие планы…
Тридцать семь
"Расскажите ему про любовь! Он ничего о ней не знает!" Мама мальчика едва сдерживала слёзы. "Доктор, он нас слышит? Вот он пальчиком пошевелил. Вот веки у него дрогнули. Сейчас девочка придёт, которая, как мне кажется, нравилась ему. Они вместе в эту секцию ходили. Скалолазание это. По нашим Красноярским столбам. Они же гладкие, скользкие. Это для взрослых. А он пошёл туда один. Да ещё в дождь. Он никогда меня не слушал. Никогда. Когда родился, грудь не взял. Оттолкнул. И посмотрел на меня чужими глазами, как не родной. Отец… ах, да, отец. С ним у него всё по другому. Подражал ему во всём, слушался, как солдат командира. Да, отец потомственный военный. Да, голос у него, как гром небесный. Сын должен его услышать. Вот, смотрите, звонок по Скайпу. Это он! Павел! Павел! Ты где? Прилетай. Петенька в коме. Но он ждёт тебя, я знаю. Хорошо, хорошо. Сейчас включу твой голос на полную громкость. Это и мёртвого поднимет. Ой, что я несу… Он живой, живой! Петенька! Петя! Поговори с папой! Он расскажет тебе зачем нужно жить. Чтобы любить, Петя. Чтобы любить. Говори же, говори, Павел. Как это – нету связи. А ты где? Опять на полигоне? Опять испытания? А что у вас там за грохот? Доктор! Все отключилось! Как теперь быть? Я не могу сказать сыну, что от отца давно одна пыль осталась, что их всех испепелило тогда на тех секретных испытаниях. И что я давно прокручиваю ему старые записи из их разговоров по Скайпу и Вотсапу Доктор! Он должен жить. Где эта девочка? Она, мне сказали, была с ним тогда, стояла внизу на страховке. Только она и знает, что случилось. Ах, вот она. Скажи, скажи ему, Соня, что ты его любишь. Расскажи ему, что такое любовь. Он услышит тебя, он услышит! Он будет жить, Соня. Он будет жить…"
Тридцать восемь
«Жизнь не остановишь, – сказал дед своему внуку. – Зато паровоз остановить всегда можно». Утром в окно дачи постучали и спросили академика Пивоварова. Дед открыл дверь. «Простите, – сказали ему, – вы должны проехать с нами, чтобы опознать тело. Ваш внук пытался остановить президентский поезд! Мы вынуждены были убрать его с дороги».
«Я всегда знал, что моя семья лишена метафорического мышления!» – спокойно сказал дед, запирая на ключ дверь своей академической дачи.