Терракотовая старуха
Шрифт:
За аркой Главного штаба плескались волны. Выпей море, Ксанф! Вот он, наш эзопов язык. Это мы давили по капле, растаскивали на цитаты. Это нас, это нас Господь сподобил, пока другие разлеглись, как пласт...
Чего только мы не бормотали, когда шли по Невскому к площади, не оглядываясь по сторонам...
«Танки не выступили! Они не посмеют!» На трибуну, с которой согнали соек, подымались новые вожди. За их спинами чернели ажурные створки. Моряки Балтики, протрезвевшие революционные матросы, ссыпа'лись с оседланных ворот.
Справа –
От рамы к раме, перекидывая с рук на руки, тянут тряпку, похожую на белый флаг. Он падает, разворачиваясь буквами: «Армия с вами!» Море вздувается ответным криком: «А-а-а!»
Под аркой Главного штаба развешаны карикатуры. Милиция не срывает – смеется вместе с народом. «Вон этот, как его... Помнишь, подтирал сопли...» Море отступает, растекаясь ручьями. Входит в берега. «Здорово! Теперь-то всё-ё подотрут...»
Эти, подтиравшие сопли, проиграли. Потому что не тянули на идолов. Идолом стать непросто – надо иметь харизму. Харизматическую решимость пролить чужую кровь.
За дочерью я съездила на другой день. Бред: шла от станции и прислушивалась к пустому небу. Не налетят ли самолеты... Запах кашки и свежего сена. Так пахло мое летнее детство. Если бы не эта история, наверное, я никогда бы не вспомнила, что в детстве боялась самолетов. Маленькой прислушивалась к далекому вою: почему мне всегда казалось, что начинается война?..
«А тебе?»
Несостоявшийся декабрист выздоровел через неделю, явился нас проведать. «То же. Во время Карибского кризиса. Знаешь, мы с ребятами даже чертили карты. Прикидывали, откуда они прилетят. Американские атомные бомбардировщики. Выходило, что легче всего – со стороны Японии. Вот идиоты! – Он недоволен своей декабристской историей. – Ты уж прости. Мать – старый человек. Я правда лежал пластом. Ну что я мог сделать – уперлась: поеду и поеду».
Во всяком случае, мог позвонить сам.
Не Европа
Политические дебаты закончились: курилка обсуждала рыночные цены. Остряки с кафедры русской литературы уныло цитировали реабилитированного классика: и почем теперь фунт слоновьего мяса? Шутка не встречала поддержки: месячной зарплаты хватало килограмма на три.
Дома, в холодильнике, мерзли яйца, решая основную задачу философии переходного периода: что первично – курица или яйцо? Курице явно не светило. В последний раз удалось достать в позапрошлое воскресенье. В жизни всегда есть место подвигу. Из сочинения на советскую тему. Вот уж не думала, что пригодится.
Очередь сучила ногами. Бабки, занявшие с ночи, гляделись молодцевато. В кои-то веки удалось посрамить молодых. Ишь вырядились в свои сапожки. А надо было в бурочки. И обязательно чего-нибудь подовдеть... Бабки стояли тихо и празднично, сознавая историческое превосходство. В их спины дышал опыт ровесниц Октября.
На исходе четвертого часа группу пустили за ограждение. Презрев прилавки с овощами, бабки рванули
В руке – одноногая тушка. Вторая нога, оторванная в схватке, досталась старику. Он смотрел, моргая растерянно. То на курицу, то на меня...
В колбасном было тихо. Колбаса по талонам. Последний день месяца. Бабки, успевшие отовариться в начале, облизывались на розовые ломти. Порывшись в сумке, я вытянула бумажную ленту.
«Доченька... – вкрадчивый голос. – Ты будешь на все?..» На все – два килограмма. Большая жирная колбасина. «Продай мне один...» Я вам не доченька. Старушечьи глаза сочились советским елеем. Это у них принято: чуть что, братья и сестры... доченьки и сынки...
«Нате». Оторвав талон, я сунула ей в руку. Она смотрела, терзаясь недоумением: в ее жизни не бывало за так. Обменять, выгадать... В крайнем случае чем-нибудь пожертвовать. Мое за так выбивало почву у нее из-под ног. Елей сменился презрением: всю свою жизнь презирала дур вроде меня. Мгновенно забыв о моем существовании, она копалась в розоватых ломтях...
В корзинке ежилась пупырчатая тушка. Чтобы достаться мне, она пожертвовала ногой. Я шла к кассе, оглядываясь по сторонам. Старик исчез бесследно. Вместо него остался одноногий стыд...
Женщина, преподававшая русский язык, возвращалась домой с добычей. Солнце четырех революций било в глаза.
На Невском образовался стихийный рынок. Вдоль подземных переходов выстроились привидения. Явились на запах прошлого. Для пущего сходства вскрыли забитые кладовки, облачились в отрепья военного коммунизма. В руках какие-то плошки, вазочки, ношеные польта. Сложись по-другому, их внуки могли бы перелицевать.
Теперь – все на продажу. На блошиных рынках принято мыслить эпохами. Дореволюционное пошло в Гражданскую, нэпманское – в Отечественную. Теперь идет наше.
И мотор ревет... Что он нам несет, пропасть или взлет? Ты не разберешь, пока не повернешь за па-ва-рот!..Из раструбов рвется песня. Женщина подходит к старухе: «Сколько?..» Старуха называет цену. Бросовую. Женщина говорит: «Я бы купила, но у меня уже есть. Точно такая же». Фарфоровая собака провожает горестным взглядом.
Ее собака стоит на книжном стеллаже. Когда-то давно муж принес с помойки. Время от времени совершал обход. Жалел, что прошляпил золотое время, когда государство строило хрущевки. Люди, переезжавшие из коммуналок, избавлялись от старых вещей. Особенно от крупного скарба: буфеты, дубовые столы на слоновьих ногах. То, что не втащишь в хрущобу.