Терракотовая старуха
Шрифт:
С тряпками в моей семье все обстоит непросто: по этому вопросу у нас с дочерью идет подковерная борьба. Ее бесит моя привычка – пускать на тряпки старое постельное белье. Время от времени собирает и выбрасывает. На нашей кухне появляются аккуратные губки.
Я сглатываю горячую слюну.
Моя мать тоже рвала на тряпки. Вечно покупала белое: и наволочки, и простыни, и пододеяльники. В наших постелях царил культ белоснежности. Кипятила, окунала в синьку, крахмалила до хруста. Менять было принято раз в неделю. В хрусткой постели я засыпала с трудом. Мне казалось, жизнь начинается заново: белая простыня – еженедельный чистый лист.
«У нас было только белое: прачечная работала безупречно», – моя мать ответила с законной гордостью. За свою безупречную память, за честное детдомовское детство.
Культ Пушкина и белого белья. Пушкин, умирающий в белоснежной постели...
Свой первый цветной комплект я купила после ее смерти. Мелкие розовые цветочки. После стирки они поблекли. Потом и вовсе выцвели. Получилось ни белое, ни цветное. Ни то ни сё... Но я все равно покупала цветное, а потом рвала на тряпки. Теперь давно не покупала. Но рву. Рано или поздно старые запасы закончатся...
«Черт! Опять прозевала». Бульон кипит как бешеный. Перекипевший бульон никогда не станет прозрачным. Сколько ни заправляй.
Свой кофе я допиваю одним глотком.
– Ну и черт с ними, с запасами! Закончатся, купишь новое.
Мне кажется, я слышу ее голос. Ясно, словно она вошла в мою прихожую. Стоит в дверях.
Я рада, что она пришла: пересилила себя, сделала первый шаг. Один из двоих должен быть умнее. Умней всегда оказывалась она. С самого первого класса. Мне неловко смотреть ей в глаза. Я оглядываю ее украдкой. Осматриваю с ног до головы. За пятнадцать лет, пока мы не виделись, моя подруга должна была измениться, но мне не хочется этого замечать: рисовать морщины. Для меня она осталась прежней девочкой с крылышками: мое отражение, вечное эхо... С ней я могу говорить своими словами.
– Я помню, когда ты шила это платье.
– Платье? – Она смотрится в зеркало, выпячивает бледные губы. – Ну и когда?
В моем зеркале ее отражение кажется слабым.
– После школы, давно, на первом курсе...
– И что, ты полагаешь, я до сих пор его донашиваю?
– Не знаю... Теперь, говорят, модно. Стиль винтаж.
– Не смеши... Эти дурацкие воланчики? Еще не хватало! – она приподымает волан, встряхивает, одергивает на коленях. – Теперь все другое. Даже швейные машины. У меня, например, японская.
– А старая? Выбросила?
– Почему выбросила? Снесла на чердак. Мало ли, пригодится. Сама знаешь: здесь, у нас, нельзя ничего загадывать...
Яна отворачивается от зеркала, идет на кухню. Прямо с порога оглядывает старые шкафчики: моя кухня никак не изменилась. В ней все осталось по-прежнему: занавески, старые прихватки, эмалированная раковина. У самого слива сбита эмаль... Моей подруге не надо пришпоривать память. Для этого и нужны лузеры. Чтобы виннерам было легче: вспомнить и сравнить.
– Ты что, не могла сделать ремонт? Хотя бы... – она подбирает слово, – скромненький...
– Интересно, на какие шиши?
– Ну, какие-то у тебя оставались. Ты же неплохо зарабатывала. У своего Фридриха. Могла и вложиться. – Яна хмурит брови.
– Могла, – я киваю. –
«Да плевать! Выселяйте! Выселите – к вам же и приведу...»
С лестницы доносятся истошные крики.
Я выглядываю в прихожую: входная дверь приоткрыта. С моей дочерью вечная история: выскочила и захлопнула. Я ворчу: «Видите ли, ей некогда. Взять и закрыть на ключ...»
Запирая дверь, я прислушиваюсь: соседка, другая, не та, что стреляет сигареты. Который год не платит за квартиру: мать-героиня, не то семь, не то восемь детей. Сама не просыхает, дети вечно голодные. Побираются по подземным переходам. Иногда звонят в нашу дверь. Дочь гоняет. Я жалею, даю хлеба. На верхней площадке пустые тюбики, рваные целлофановые мешки. Старший сын полгода как умер. Двадцать три года, мальчишка. Кололся лет с шестнадцати. Все удивлялись: была же благополучная семья. Оба работали на заводе. В девяностых не платили месяцами. Чтобы выжить, приспособились гнать самогон. Теперь за это расплачиваются их дети... Не отвечают, но расплачиваются? Если расплачиваются, значит, в этом смысле отвечают? Чтобы отвечать, надо знать слова...
Кажется, стихло. Представители ЖЭКа убрались восвояси. До следующего раза, когда явятся с очередной инспекцией – клеймить злостных неплательщиков. С матерью-героиней – дохлый номер. В сущности, она действует по справедливости: раньше не платили они, теперь – она...
– Бой-баба! Что хочет, то и делает. У нас бы с тобой не прокатило. – Яна тянет табуретку.
– Стой! – я вскрикиваю. – Гвоздь!
Торчит который год. Норовит вцепиться в колготки.
– Да помню я! – она садится осторожно. Закидывает ногу на ногу. – Раньше о них заботилось социалистическое государство. Всё эти... – Она добавляет крепкое выражение. Подобное за ней водилось и раньше: любила щегольнуть ненормативной лексикой – ради красного словца. – ...Профкомы, вечерние школы и прочие сады-ясли. Без государства домашним животным не справиться. Взять хоть этих детишек, – она оглядывается. – Скоро вообще помрут. Сколько таких историй...
– Это что – новая теория? Или продолжение старой? Помнится, ты что-то такое и раньше: положительный вклад советского государства...
– Не помню, – она отрекается, – когда это – раньше?
– Тогда. Ты еще шила мне юбку.
– Я?.. – Моя подруга оглядывается растерянно. – Разве я тебе шила?..
Она разглаживает старую клеенку. Указательным пальцем ведет по стершимся цветам.
– Вот и я удивилась. При чем здесь дурацкие пропорции? Дело не в ногах, а в головах. У этих теток головы забиты ересью: ясли, пионерлагеря, школы коммунизма. Насколько помню, раньше ты эту хрень не жаловала.
– Так, – Яна парирует, – разве я о себе... Я-то в шоколаде. Но кто-то же должен чтить традиции... Печалиться о народе.
– О народе должна печалиться интеллигенция.
Яна смотрит мне прямо в глаза:
– Не смеши. Где она – твоя сраная интеллигенция?
– Ну, и где? – я выдерживаю ее взгляд.
– Где-где?.. – она заканчивает в рифму. – Там же, где и народ. Чтобы печалиться, надо иметь средства. И вообще. Теперь – как в хорошем муравейнике. Социальные страты установились. Выше головы не прыгнешь. Мы ведь с тобой – из последних. Удивляюсь, как еще проскочили.