Теряя наши улицы
Шрифт:
Я открываю кассу и вытаскиваю коробку с пожертвованиями прихожан для Дона. В данный момент я могу себя оправдывать только мыслью о том, что для Дона это копейки, которые он ещё неизвестно как тратит.
— Ни Бога, ни хозяина, — торжественно произносит Фабрицио старый анархистский лозунг.
— Ты, наверное, хотел сказать — ни Богу, ни хозяину.
— Да, точно! Экспроприация!
Мы снимаем фургон с ручника и выталкиваем его на несколько километров за пределы монастыря. Удалившись на достаточное расстояние, мы включаем зажигание и отправляемся в путь. Когда через пару часов мы добираемся до Терни, Иван вызванивает знакомого барыгу, мы подъезжаем на стрелку, он подбегает к остановившемуся белому «Рено», разговаривает о чём-то, и бегом же возвращается.
— Альберто, у него есть только гера! Он говорит, что ничего мы здесь больше не найдём.
Ну вот. Не могли же мы так сильно рисковать, столько проехать и ничего не получить. Когда я, подумав, киваю и протягиваю
— Парни, вы свидетели — я делаю свой последний укол.
Они сразу усердно закивали головами.
— Да-да! Не сомневайся, мы тоже!
— Но я раньше никогда не говорил этого и не думал ни об одном уколе, как о последнем. Так вот я говорю это в первый раз и последний в своей жизни — это мой последний укол.
Мы отъехали на пустырь и вмазались. Я почувствовал, что нахожусь на грани передозировки. На грани — потому что не отключился сразу. Но виснуть я начал по тяжёлой. Мой очистившийся за полтора года организм не воспринимал наркотик. Я куда-то отъезжал, потом опять с усилием встряхивался. Это был не кайф. Это было Memento mori, напоминание о смерти. Я понял, что теперь-то уж точно должен остаться внутри до конца трёхлетней программы.
Когда мы вернулись, нас уже поджидали пятеро остальных и специально вызванный координатор Дона — оказывается, Симоне давно спалил нас и ждал только случая сдать нас с поличным. Это был инфантильный, рыхлый толстяк — почему-то после общения с ним у всех возникало впечатление, что он попал сюда случайно, что мамаша упрятала его сюда, после того как он выкурил два-три косяка с анашой. Уж лучше бы он нас сдал в прошлые разы, когда мы слонялись по ночам по местным барам, подумалось мне. Больше всех орал именно он. Вернее, по сути, орал только Симоне:
— Да я уже двадцать месяцев внутри и Дон мне ни разу не дал, ни одной вшивой Ответственности, ни в одном самом вшивом центре! Я двадцать месяцев мою тарелки и чищу туалеты. У тебя было всё. Дон доверил тебе такую Ответственность и, вот, полюбуйтесь, как он ей пользуется. Он угнал фургон. Да ты же еле стоишь — сразу видно, что ты пьяный, — он кричал очень громко, но на этих словах он приставил руку ко рту, как будто изо всех сил стараясь вывести меня из себя. — Ах ты кусок дерьма…
На самом деле, я не ударил его, я только раскрытой ладошкой стукнул его по руке, которую он держал у рта, сбил её — это было инстинктивное движение, потому что в этот момент он наклонился ко мне и кричал прямо мне в лицо, брызгая слюной. Однако этого оказалось достаточно, чтобы Симоне закатил настоящую истерику.
— Вы видели? — вопил он, разрывая ночную тишину монастырского портика, своим срывающимся голосом, обращаясь к координатору. — Нет, вы видели? Что это за Первый Ответственный, который избивает своих людей!
Меня разжаловали и временно перевели в материнский центр «Nido». Там я около месяца работал в одиночку в прачечной. Меня можно было не грузить, мне и так никогда в жизни не было до такой степени тяжело на душе. Снова и снова я переживал своё моральное падение. «Хорошо, что это произошло здесь, внутри, а не снаружи — там бы это было необратимо», говорил я себе, стискивая зубы и, сжимая кулаки от бессильной ярости, в то же время, переполняясь решимостью никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах не повторять этой ошибки. Пусть эта коммуна действительно станет для меня Школой Жизни, как говорит Дон, чтобы, совершив фатальную ошибку здесь, не повторить её в Большой Жизни Снаружи. Если правда то, что на ошибках учатся, то пусть это будет именно такой ошибкой. Однако одного лишь благого намерения или раскаяния в совершённом недостаточно, как я уже говорил. Всё это время, я думал о Сандро, человеке, который пришёл к нам в центр, когда я был там Первым. Он весь шелушился от какой-то кожной болезни. Питаться он к тому времени мог только протёртыми супчиками — ни зубов, ни пищеварительного тракта в рабочем состоянии. У него была последняя стадия СПИДа, и он сидел на высокой дозе. Он попросил меня принять его. Разумеется, я его принял. Это был человек, стоявший одной ногой в могиле. Но он сделал выбор провести свои последние моменты на этой Земле свободным от героина, хотя это и стоило ему тяжелейших физических страданий. Он делал это ради своей красивой жены и своего замечательного сынишки, которых ему теперь позволялось видеть, в нормальном состоянии, каждое воскресенье. Когда я видел эту семью вместе, я понимал его мотивы. Этот человек до сих пор стоит у меня перед глазами, как образец безграничного мужества и несгибаемой воли. Кроме того, у этого человека была в жизни настоящая любовь, а это, видимо и есть самый главный духовный опыт в нашей жизни. К тому времени я уже начал склоняться к этому убеждению. Воля должна быть осознанной, и этот последний элемент в формуле моего личного спасения — осознанность воли — мне всё ещё предстояло найти в ходе дальнейшего пребывания в этих «лагерях каторжных работ с промыванием мозгов».
7
На прошлой неделе, между Рождеством и Новым 2000-м годом, мне приснился удивительный сон: легенда, которую я знал с раннего детства, но снилось мне теперь, что я был в ней главным действующим лицом — монгольским пацаном в глубине веков, и звали меня Тэмуджин…
Опять, как привык каждый день, я медленно брёл под пасмурным небом по истощённой за месяцы голодной степи, разыскивая следы юрких тарбаганов или горной крысы-кучугур. Желудок сводило от голода. Ноги с трудом, словно по инерции, волочились одна за другой. Только упрямство заставляло мои внутренности тешиться слабеющей надеждой на утоление этого мерзкого, унизительного чувства голода — голода отшитых, отверженных, изгоев. Я рухнул на колени и на мгновение припал ухом к земле. Но на этот раз вместо лёгкого шороха лапок искомой добычи я услышал дальний топот копыт нескольких пони. Недобрый топот. Резко обернувшись, издалека, я увидел как мать и братья бросились врассыпную, в сторону тайги, в сторону спасительных зарослей. За последние годы мы все привыкли бежать и прятаться, словно семейство пугливых сусликов, мы изучили все ближайшие укрытия, нам это было необходимо, чтобы выжить, чтобы спасти нашу собственную жизнь. В обоих направлениях просвистело несколько стрел. Я тоже рванул в кушары. Я уже различал, как тайчиуды вдали перекрикивались между собой: «Тэмуджин, Тэмуджин — ищите Тэмуджина. Отпустите хоть всех на хер, только пусть выдадут нам Тэмуджина».
Им нужен был только я. Такова была чёткая наводка их предводителя, тупого, заносчивого и злопамятного Таргутая-Кирилтуха. «Вот он! Вот он!», первая же заметившая меня мразь так и надрывалась, так и лезла вон из кожи, чтобы быть услышанной своей чертобратией. Теперь я бежал со всех ног, рвал когти из последних сил, чтобы спасти свою собственную жизнь. Я знал, что моё время ещё не пришло, что я ещё не реализовался как человек, как мужчина, что я не могу позволить себе уступить подлым тайчиудам в этой неравной борьбе. Оказавшись в чаще, я усилием воли заставил себя двигаться чуть медленнее, но практически беззвучно, так, чтобы за мной не шумели ветви хвойных деревьев до того хлеставшие по спине. Я петлял, как мог, хаотически запутывая траекторию своих перемещений, словно панически напуганный мелкий зверёк. Но я не был напуган. Моё тело двигалось само по себе, так, словно спинной мозг временно принял на себя все основные функции головного. Я больше не рассуждал — я двигался. Я бежал. По мере отлива чувства тревоги я спинным же мозгом чуял, как мои преследователи остаются всё дальше и дальше позади… Позади и в стороне… Ведь только я знал, как проникнуть на вершину Тергуне…
Три раза всходило солнце и три раза бор заливала своим безжизненным, мертвенным светом полная луна… Через трое суток я всё-таки решился выходить… Желудок онемел от выделяемых голодом кислот… Я уже не волочил свои ноги, это они волокли меня… Однако на выходе из укрытия я неожиданно наткнулся на огромную белую скалу, лежавшую прямо посреди той тропинки, по которой я сюда до этого вышел… «Откуда она здесь появилась?», подумал я. Она могла только упасть с неба. Я не мог найти иного логического объяснения этому загадочному феномену… Просто бог неба Тенгри бросил камешек аккурат на моём пути, чтобы маякнуть мне о засаде… Я лёг прямо под той скалой, свернулся калачиком и провалился в тяжёлый сон… Ещё девять раз всходило солнце, и девять же раз убывающая луна отбрасывала свой бледный отражённый свет на молчаливый бор… На десятые сутки я понял, что мой организм находится на грани полного физического истощения, за которым неотвратимо наступит стадия угасания жизни. Тогда я спросил себя, зачем мне спасать то, что и так уходит? Я вынул из кармана перо и начал кромсать не дающие мне прохода ветви. Будь что будет, но я не умру здесь, на вершине Тергуне, не принесу подлому Таргутаю и тайчиудам этого удовлетворения, не дам им бесславно заморить меня здесь в осаде…
Эти волки повязали меня прямо в лесочке, заломив руки за спину и нацепив мне на шею деревянную колодку, отвратительный символ утраченной свободы, тяжёлую петлю рабства…
Мне больно вспоминать это время, но я не забуду его никогда. Теперь, шатаясь от хаты к хате, я мог набить себе чем-нибудь желудок и найти себе собачье место, чтобы бросить кости на ночь. Днём меня заставляли пахать, от зари до зари, и при этом мне давали самые изнурительные и бессмысленные каторжные работы. Однако ежедневные унижения не просто озлобили меня больше, они ещё сильнее закалили мой дух, безмерно увеличивая мою тоску и удлиняя рождённую в той тоске волю до самого горизонта, до видимого края земли и небес. Воистину моя тоска больше не знала границ — хоть и был я рождён в счастливой семье, мне выпало познать все горести этого мира, дойти до низших точек отчаяния и нужды. Положение колодника гораздо хуже, чем доля вольного изгоя, пусть голодного и оставленного всеми, но вольного. Колодка на моей шее — это был предел, край беспросветной, кромешной тьмы. Я коснулся самого дна, ибо не существует ничего хуже, чем утратить свободу и попасть в полную зависимость от чужой, недоброй воли.