Тетради для внуков
Шрифт:
В бараке металлистов жил всего десяток-другой уголовников, а беспартийных "политиков", помнится, всего два: Митя Москвин и мой друг Рубашкин. Митя, парень из глухого уголка Кировской области, попал в лагерь за троцкизм. Он произносил слово "троцкизм" неправильно – до ареста он о нем и не слыхивал. Следователь разъяснил ему все, что знал сам.
Рубашкин был почти мальчик. Он получил пятерку за то, что его брат (брат, не он!) голосовал за оппозицию десять лет назад; сам же он и в комсомоле не состоял.
Мы ели суп из одного котелка, все четверо: Рубашкин, я, ленинградский комсомольский работник
В лагере говорили не "мы дружим", а "мы едим вместе". Конечно, вас могут разлучить в любую минуту на долгие годы, может и навеки. Но ты можешь смело рассчитывать на того, с кем вместе ешь баланду. Он отдаст тебе свои валенки, когда тебя неожиданно назначат в этап, а если назначат его, спокойно наденет присланную тебе из дому теплую шапку. И оба вы уверены, что иначе и быть не должно.
Человек привык к семье, ему хочется чувствовать ее дух. Два-три товарища, обедающие из одного котелка, – вот семья для человека, оторванного от жены и детей.
Рубашкин был серьезный мальчик. Его глаза редко смеялись, даже когда на его губах играла улыбка. Он не давал мне ругаться с доминошниками, отравлявшими нашу жизнь своими азартными победными криками.
– Бросьте их, Миша, пусть тешатся ребятишки (ребятенок Слободской был вдвое старше его). А мы давайте малость прислонимся.
Прислониться означало у него поспать. Мы приучали себя спать под барачный шум, чтобы ночью, когда все угомонятся, слушать музыкальные передачи. Радио и освещение не выключались, таково было правило.
Когда Рубашкин слушал музыку, его брови сдвигались, а губы то сжимались, то улыбались растерянно, как будто он что-то припоминал. Однажды диктор сообщил: исполняются "Ночи в садах Испании" де Фалья. Из репродуктора неслось мягкое звучание оркестра, словно призывный, долгий, томительный женский вздох. Неясный приглушенный шёпот чуть слышался среди рокота басов: на земле происходило любовное свидание, а в небе раскачивались от ветра и глухо басили языки монастырских колоколов. Сердце сжималось сладко и больно… Зашумел ветер из-за скал Гибралтара. Колокола рокотали, не переставая. А ночь полна любви и томления, и тихого шёпота, и гитарных переборов. (Я не уверен, что принятая интерпретация этой вещи соответствует моей, но двадцать лет назад я слышал именно так). Шумит ветер, томительно вздыхает женщина, и струны звенят.
… Концерт окончился. Шел первый час ночи. Я огляделся вокруг: два ряда двухъярусных нар, скрюченные под бушлатами тела тяжело вздыхающих во сне людей, пятна раздавленных клопов на стенах…
В романе о герое говорят: "Он подумал". А я не знаю, о чем думал Рубашкин. Он и разговаривал немного. То, что он делал, он делал без жестов и шума. Он собирал первую шахтную клеть Воркуты – на том берегу заложили шахту № 1. Он был разметчиком высшей квалификации, до ареста работал в Ленинграде, на судостроительном. Клеть, которую мы собирали (я работал под его началом), нужна была срочно: проходчики пользовались для спуска и подъема бадьей. Рубашкина торопили.
– В клети будут спускаться люди. Малейшая неточность может привести к аварии. Туфтить я не буду! – так
Сварщик не обижался, когда Рубашкин срубал готовый шов и заставлял переваривать наново, да поглубже. Не обижался, но удивлялся. Чудак Рубашкин!
– Норма схвачена? Схвачена. Какого еще хрена? Пошли в барак!
Рубашкин поворачивался спиной и продолжал рубить шов.
– Только для тебя перевариваю, сука буду! Из уважения!
Сварщик был тоже молодой парень, бытовик. Попал он в лагерь за нарушение указа о социалистической собственности: совершил кражу в колхозе, вероятно, не злостную – в первые годы по этому указу судили без малейшего снисхождения. Но уже будучи в лагере, постоянно находясь в среде блатных, Садык (он был из Татарской республики) научился воровать по-настоящему, изучил все законы уголовников и стал говорить, как завзятый уркач: "Тюрьма – мой дом родной". Теперь он звался Сашкой и клялся: "Сука буду!". К каждой фразе он добавлял: "Понял?"
Лагерь непрерывно воспитывал легионы таких Сашек. Люди постарше, посаженные в лагерь по тому же указу, не так быстро подпадали под влияние уголовников и, случалось, отбывали срок, ни разу не украв и не сыграв в карты. Но молодые ребята превращались в уркачей, научались ненавидеть труд и туфтить, татуировали себя похабными рисунками и рубили себе пальцы, чтобы не работать. И слепо подчинялись жестокой власти паханов. Волчья стая без жестокости немыслима. Жестокостью можно даже заставить паразита работать. Но научить любить труд – нельзя. И жестокость не излечивается жесткими мерами.
Уголовники получали более короткие сроки, чем мы, и волны вышедших из лагерей катились на волю (да и вообще между лагерем и волей всегда существует прямая и обратная связь), неся с собою нравы уголовного мира, его язык, его отношение к женщине и его зверство.
Наш молодой сварщик Сашка еще не прошел всю блатную науку. Рубашкин оберегал его сколько мог, но и самый лучший воспитатель бессилен там, где голодный может выиграть в карты кусок хлеба. Да и карты не искоренить жесткими мерами – будут играть в спички, в слова, во что удастся. Совершенно очевидно, что с преступностью надо бороться до лагеря.
… Нелишне рассказать об одной невиданной ранее в нашем лагере группе, привезенной в начале 1940-го (или в конце 39-го) года.
Со вступлением Эстонии в состав СССР начали приобщать к трудовому воспитанию уголовников, сидевших в эстонских тюрьмах. То были не указники, не воришки, не убийцы, а особая разновидность преступников, пышно растущая на капиталистической почве – грабители банков, медвежатники, крупные аферисты, одним словом – дельцы. Работать они, конечно, не хотели, но духом оказались посильнее наших социально-близких уголовников, тоже не больно жаждавших трудиться. Эстонцы быстро освоили искусство "мастырки" – так назывались сделанные разными способами (чаще всего – втиранием керосина) язвы на теле, дававшие возможность "закосить" освобождение от работы. Врачи лечили, а уркач снова втирал керосин. Иные косили целыми месяцами. Но кто хотел, мог "смастырить" себе не язву, а общее заражение крови – и умереть. Эстонцы-уголовники решили умереть. И умерли – врачам не удалось спасти ни одного.