Тётя Мотя
Шрифт:
Ланин так звал ее, так хотел с ней еще раз увидеться, потому что летел в Китай, в Японию, надолго, опять снимать, шествие гейш с ветками бамбука в сиянии разноцветных ледяных фонарей, первый раз, представляешь, первый раз я совершенно не хочу уезжать, даже к любимым своим китайцам совсем не хочу — бормотал красный, растрепанный и словно растерянный рысь, крепко, почти больно сжимая ее в машине, не хочу тебя отпускать.
Вспоминая эту быструю гирлянду ослепительных встреч — она не находила в себе ни слов, ни чувств, чтобы их осмыслить. Единственное, что она могла делать, — смотреть туда, переживать снова. Выдох, которым каждый раз заканчивался просмотр, был: «Счастье». Вот оно. Прирученной птичкой на указательном пальце. Счастье мое. И еще, еще, — точно
Вот так нормальные люди и любят друг друга.
Вот так хотят.
Весь следующий день Ланин собирался, а потом летел, летел и не писал ей. Она радовалась этому перерыву, в гости приехала мама, читала Теплому красивые книжки, которые сама же и подарила ему на Новый год, водила его с санками кататься на горку, за обедом рассказала, что ее повысили, сделали замдиректора библиотеки, их директор дряхлела на глазах, теперь вся бумажная работа легла на маму. И не только бумажная. Особенно трудно с помещением, наседают со всех сторон, хотят отцапать хоть этаж, хоть пол-. Будто мало в Москве места? Мама пожимала плечами, смотрела наивными глазами, заправляла седую прядку под черепаший ободок. Коля хмыкал, Тетя подкладывала ей, изголодавшейся на своем вечном библиотекарском чае, салат оливье, курицу, потом и тортик.
Мама точно почувствовала что-то, спросила как бы невзначай:
— Ты в порядке, здорова?
— Да, да, мамочка, как никогда!
Ночью заболел Теплый. Неведомой, жуткой болезнью.
Пришел к ней в темноте, дрожащий, испуганный. Мама, мне что-то плохо. Холодно. И тошнит… Теплый начал давиться.
Она спрыгнула с кровати. Побежали скорей! Его вырвало прямо в коридоре, на линолеум. Он заплакал. Она утешала и убирала, все убрала, заодно протерла пол в туалете, выдала ему стакан с растворенной смектой, он послушно выпил половину, глоток за глотком, успокоился, улегся. Она тоже легла, начала засыпать, но Теплый явился снова. На этот раз они успели. Его рвало еще и еще, даже когда было нечем. Последний раз он не пришел к ней, не стал будить, побежал сам. Она услышала быстрое шлеп-шлеп по коридору, медленно встала за ним вслед. Сын стоял в ванной, смотрел, как течет вода. Сказал виновато: «Мама, у меня опять». Важно добавил: «Я вырвал в туалет, ничего вокруг не испачкал».
Маленький, жалкий, в третьей по счету облеванной пижамке. Она помогла ему умыться, дала попить, переодела в чистую футболку, уложила. Вызвать скорую? Будить Колю? Все-таки пошла к телефону, что-то спросила Теплого напоследок, но тот не откликнулся, уже отключился и дышал тяжело. Потрогала лоб — пылает! Померила температуру — 38 и 6. Отравился? Но что он такого ел? Творожок, бульон, курицу. Правда, конфеты. Их он наверняка поглотил в большом количестве, из профсоюзного подарка, набитую сладостями картонную избушку, которую Колька ему сдуру целиком и вручил, чтобы не бегал каждый раз, не просил, чтобы не беспокоил. Избушка стояла на подоконнике, она заглянула — нет, почти вся была цела. Значит, желудочный грипп? Но от кого он мог заразиться? Разве что в детском саду. Она влила Теплому ложку жаропонижающего, сын что-то бормотнул сквозь сон и вскоре задышал ровнее.
Нет, это не желудочный грипп, думала она с растущей больной ясностью. И набирала, набирала короткий прощальный текст в мобильном. Жесткий, не оставляющий сомнений. Это совесть. Это совесть кричит ей: «Мама, возвращайся домой». Вот какие слова сочились сквозь плотный задыхающийся страстный хоровод, октябрь-ноябрь-декабрь, но звук не проходил, разбивался, стекал по стеклянной тонированной стенке. Не слышала, не замечала. «Мама, иди ко мне. Мне что-то плохо». Наконец расслышала и пришла, улеглась, скорчившись, на коврике возле его кровати, укрылась пледом, уткнувшись лбом в железный эмалированный тазик. Заготовленный, да.
Жизнь оказалась расколота на тысячу ослепительных брызг, бьющих в глаза полыханьем радуги. В ее мальчика летели колючие, острые, разноцветные капли. Что же делать? Когда все это началось? И можно ли остановиться? Она вглядывалась назад. Нужно было обязательно разобраться! Еще прошлой зимой, весной, тем более летом, все было совершенно иначе. Значит, надо ближе, в «совсем недавно», и она топила пальцем кнопку реверс, тихо шуршала магнитофонная пленка. Тот день. Случайный выбор. Нет, он не был случайным — тот солнечный день в конце сентября с букетом листьев на кухне, когда она впервые почувствовала…
Теплый тяжело вздохнул, проговорил печально: «Не хочу!» Она вскочила — но нет, это во сне. Сын перевернулся, лицом к стене, сейчас он дышал намного легче. Потрогала лоб — холодный. Она снова легла на ковер, укрылась. Не уснуть, но так и надо тебе. Лежи, мучайся и не спи.
Наутро ее мальчик проснулся веселым, температура спала, как и не было ничего — только бледноват ты что-то, сыночек. Потребовал своих зверей, играл с ними на одеяле, смотрел мультики, много пил, днем съел протертый суп. Целый день Тетя готовила, стирала, читала про Хоббита, кормила Колю, который так и проиграл беззвучно весь день в свои игры. К вечеру у Теплого снова поднялась температура, но хотя бы без рвоты, и 38 уже — в принципе даже жаропонижающего можно не давать. Обернула по народному рецепту (Коле напела мать, и он потребовал, включился наконец, к ночи уже) в мокрую простыню, Теплый брыкался, улыбался благодарной, счастливой улыбкой — редко, редко она столько о нем заботилась. От Михаила Львовича не было ни слуху, ни духу. Облегчение и почти покой, нет, счастье выписанного из больницы, выпущенного из тюрьмы заполнили душу. Эти безумные дни были только бредом, собачьим — в собаку превратилась она, они, но вот и путь назад — дверь открыта.
Вечером следующего дня позвонила Тишка, поздравила с наступающим Рождеством, намекнула, что неплохо бы и Тете сходить в церковь, все-таки большой праздник. Тетя мялась — может быть, Тишк, но Теплый у меня что-то совсем расклеился.
Ближе к ночи от Ланина, уже с какого-то другого номера, приплыл стишок.
Из страны на восходе ветер донес песнь тростника. На крыле пусть тот же вестник несет мое сердце его госпоже.Ее прощальный истерический текст так и не добрался до него, не запеленговал его в переездах и смене симок. Следующим после стишка был конвертик с извещением об этом — ваше сообщение не доставлено. Тетя читала про страну на восходе и моргала: вот он. Никуда не делся. Вот. В ее телефоне. Доме. В ней.
Измученная, она уснула совсем рано, с Теплым одновременно. И спала крепким сном, но среди ночи отчего-то резко проснулась. Точно что-то разбудило ее — может быть, какие-то звуки. Спросонья невозможно было понять, что — и она слушала, вслушивалась снова.
О карниз жестко бились капли: сомнений не было, все опять отмокало, мокло, ей показалось, слышно, как тихо тают изнутри сугробы и удивленно плавятся в сугробьих животах снежинки. Что-то все время потрескивало и взрывалось водное, ровным крепким стежком шел насквозь неопознаваемый звук: будто невидимый дровосек тюкал топором серебряное деревце. И с новой, болезненной остротой Тетя почувствовала: сердце ее полно любви, безмерной, любви, которая ничего не желает, не просит — только плещется внутри горячим.
И каждый вздох городской ночи был ей понятен и слышен. Шебуршание капель по ветвям. Царапанье льдинок об окно. Бабаханая музыка из проносившегося по двору джипа. Она видела его так ясно, словно встала и выглянула на улицу: черный, блестящий, весь в тающем снеге. Простуженный лай собаки — и сейчас же электрическая ругань в ответ — чья-то машина завыла. Тетя лежала самой главной в этой ночи и все это слушала. Таянье. Собаку. Взвывы. Но внимательнее всех она слушала свою новую мысль, которая озарила неверную бликующую тьму, корешки книг на полке, белое зеркало шкафа, воздушные шарики люстры, мысль, которая ее, конечно, и разбудила, вынула из мертвого сна.