Тётя Мотя
Шрифт:
Зацеппинг! — вот как это назвали бы сейчас, улыбаясь про себя, думала Тетя.
Лодку за 20 копеек на целый день взяли у Петьки-Рябого, но не ту, что обычно — с тесовой обводкой в один ряд, из которой нужно было вычерпывать всю дорогу воду, а покрепче, получше. Ради дамы на корабле. Плыли втроем, еще Гришка и его дружок, белокурый, кудрявый Филька — самый ловкий из мальчишек. Давно уже при виде Ириши Филя делался пунцовым, но она этого словно не замечала. И сейчас, положив кувшинку на корму, глядела во все глаза на тихо уходивший назад город. Ни грязи на улицах, ни луж, разлившихся после вчерашнего дождя, ни вонючих лошадиных лепешек и выщерблин на мостовой — ничего этого отсюда не было видно: лишь нарядная набережная поднималась над Волгой, высокий губернаторский дом, лицейский столп, храмы с колоколенками, муравьиная суета возле пристаней. Вскоре город исчез, за плоской отмелью на косогоре засверкали золотом стрекозиные крылышки мельниц…
Мальчики уже догребли до середины реки, из-за
«Вверх, по матушке, по Волге!» — дружно запели Гриша с Филей на свой лад старую бурлацкую песню. А на пароходе, конечно, и знать не знали, что тянут новый груз — они для этой громады были легче пушинки. Вскоре показалась и Толга, высокие кедры, колокольня, купола храмов и зеленые монастырские крыши. Они аккуратно отцепились, погребли к берегу и причалили неподалеку от пристани, привязав лодку покрепче к тонкой, сломанной березке. Пошли все вместе на пристань, купили у стареньких монахов молоко, свежие невынутые просфоры и отправились в прозрачную кедровую рощу, которой окружен был монастырь. В роще у мальчиков давно было облюбовано местечко, на укромной лужайке, где два кедра прижались друг к другу, а третий точно обиделся и стоял поодаль. Быстро собрали сухие ветки, Филя запалил костерок, Гриша принес в котелке воду — для чая. Ириша разложила на чистую тряпочку хлеб, пироги, огурцы — все их запасы. Ветер донес шум с пристани — свистки, харканья рупоров, тяжкие стуки, топот сходящих по трапу пассажиров — подошел пароход. Но на миг стало тише — из раздвинувшей гам тишины над человеческим пеклом вознеслось к небу стройное, свежее пение хора. Это монахи запели новоприбывшим молебен. Ириша, мальчики замерли, напряженно вслушиваясь. И будто чистым, прохладным ветром повеяло…
Неподалеку от Внукова началась неожиданная пробка — после почти пустого шоссе! Этого просто не могло быть. Авария или… Так и есть — на светофоре гаишник без разговоров разворачивал всех к Боровскому шоссе. Тетя хорошо знала этот фокус. Пропускали кого-то важного, кто мчался то ли в аэропорт, то ли обратно. Все сейчас будут тесниться по узенькому Боровскому, и домой она уже не доедет. Тетя вырулила направо и встала на обочине — это был давно проверенный способ — лучше уж постоять минуть двадцать, а потом рвануть по свободной дороге! Она достала из сумки последние недочитанные странички второй части.
После описания поездки в Толгский монастырь, из которого все вернулись до нитки мокрые — на обратном пути, перед самым городом, полил крепкий июльский дождичек, — Голубев перешел к рассказу об отрочестве Ирины Ильиничны, Ириши. В двенадцать лет на день ангела отец Илья подарил дочке Ишимову — с цветными картинками, золотым обрезом. Девочка увлеклась историей, расспрашивала отца о крещении Руси, русских князьях, императоре Петре Первом. И однажды за обедом, на который заглянул давний приятель батюшки — преподаватель истории в Демидовском и собиратель древностей Степан Трифонович Крошкин, седенький, розовощекий, маленький, очень своей фамилии подходящий, она услышала, что история — это не одна Ишимова, Карамзин да Ключевский, история — во всем и всюду.
Тетя вздохнула, гаишник по-прежнему разворачивал всех, но машины с мигалками все не появлялись, на стекле лежала уже тонкая прозрачная простынка снежинок.
— Вот и сегодняшний день, — Крошкин взглянул за окно, за которым сыпал легкий январский снежок, и этот стол, — Крошкин слегка наклонился и потряс гнутую ножку крепкого, доставшегося им еще от деда, Сергея Парменыча, на века срубленного обеденного стола — стол даже не качнулся. И вот эта скатерть, — продолжал Крошкин. — Кружева-то кто плел? Неужели матушка?
Батюшка кивнул с улыбкой: она.
— Да, и вот это кружевное плетение, крючком. Значит, училась ваша матушка у кого-то из северной части нашей Ярославской губернии, на юге по-другому плетут, там больше на коклюшках, хотя сейчас уже и не найдешь никого — уходящее это искусство.
— А иконы — тоже история? — осмелилась спросить Ириша.
— Это уж само собой, — поднял голову Крошкин, глядя в красный угол, откуда темнел лик Спасителя в нимбе. — Но в том, что иконы — история, удивительного нет. Однако и весь дом ваш, с его убранством, и трубка, которую буду курить у батюшки вашего в кабинете, и вон та газета на комоде, «Приложение к Ярославским епархиальным ведомостям», где статья про Федора Черного отца Ильи опубликована, и даже разговор наш послеобеденный — тоже история. И то, что Паша — слышите? — напевает, и гимназические ваши отметки — история.
Тут вошла матушка, принесла чашки.
— Да, поняла, — подхватила Ириша, — и одежда, и мои книги. И вот этот чай в чашке.
— И они тоже, — согласился Крошкин, — но это можно руками пощупать, а историк должен видеть
— Что же? — не поняла Ириша.
— Так вот то, о чем я вам только что и рассказал, — улыбнулся Крошкин. — Воздух!
После громадной Ишимовой, читаной-перечитаной, чуть не заученной наизусть, Ириша потребовала от отца новенького. Батюшка со словами: ну, уж этого тебе хватит до свадьбы, выдал ей имевшегося у него Карамзина. Но когда через полгода был прочитан и даже законспектирован весь Карамзин, отец Илья, глядя в аккуратные дочкины тетради с конспектами, испугался. К чему это? Завтра Ярославль его умнице станет тесен. И куда будет ей, с такой нелепой здесь любовью к истории, податься? Уж не в учительский ли институт, который как раз открылся? Но что хорошего в учительской судьбе — каторга с тетрадями, подготовка к урокам, тут уж станет не до истории. Выдать замуж — и дело с концом. Только вот за кого? За ярославского купчика? За семинариста? Но тогда с книгами тем более придется проститься! Однако не оставаться же ей и вековухой! Призвание женщины — материнство, отец Илья в это свято верил…
Шоссе, наконец, открыли, на улицах было по-воскресному свободно, и вскоре Тетя уже поднималась наверх, в квартиру-тюрьму, полная твердости и света, Тишкиного, конечно — ладно, Тишка, уговорила. Я попробую, эксперимента ради. В последний раз. Тебе, Коля, дается последний шанс.
Коля, как обычно, не вышел, крикнул из комнаты, перебивая телевизор — «Привет!» Только Теплый бежал ей навстречу по коридору, обнимал ее, как один он и мог: «Я соскучился по моему животику», и тут же без перехода: «Как ты думаешь, если одно крыло трехглавый дракон сломает в бою…»
Побежали деньки, последние, слышишь, Коля, быстрее меняй пластинку!
Она снова включилась в хозяйство, начала готовить, гораздо чаще, но зря, совершенно напрасно — Коля только плечами пожимал и по-прежнему тянул кошмарный свой рэп.
— Мать твою, опять пахнет горелым. Ты у меня вот здесь, — и он бил ладонью по горлу. Добавлял через паузу. — Со своей гарью. Это что масло? Ты не видишь, что тут написано: мар-га-рин! Ты меня достала!
А ночью он снова, как ни в чем не бывало, задыхаясь, говорил о любви.
Днем же клал чугунную ладонь на затылок и жал, толкал вниз, неторопливо, неумолимо давил лицо в воду, вел сквозь мутную прохладную толщу, все ниже и тяжелей, по щекам скользили острые рыбки, в виски ударялись неведомые подводные существа. Глаза упирались в темный песок — дно этой зловонной процветшей насилием и унижением зеленой реки; она умоляла отпустить, молча пыталась напомнить, здесь нечем дышать, здесь вода, Коля, кислорода нет, люди не приспособлены. Коля не слышал, Коля был наверху, опершись о воду, как о твердое дерево, чуть помогая себе коленом, и все держал ее великанской ладонью, с легкомыслием мальчишки, не ведавшего законов физики, тем более — что такое боль, страх, смерть. Напоследок в памяти вспыхивало: сегодня с дикарской резкостью над Третьим кольцом вставало солнце — в серое, толстым слоем облаков покрытое небо уткнулся столб оранжево-золотистого света, на глазах стал медленно рассеиваться в густой розовый веер, с ослепительной точкой у основания, пока сияние не захватило и облака, и улицу, и дома по самые крыши. Сияющая, раскрашенная синими узорами ладья уже приближалась, ласковая и пустая, точно материнское лоно после родов, точно лицо Ланина после поцелуя. Тяжесть вдруг отпускала, и с благодарной готовностью она понимала, дышать больше не нужно, вода — ее утешение, и послушно ложилась в люльку. Люлька была ей точно по размеру.
— Ведро воняет, а нам трудно жопу поднять.
Она давно перестала говорить ему: так нельзя. Даже если пахнет горелым и ведро воняет. Когда давно? За год, два, три до Ланина. Но теперь Коля был вправе. И она молчала. Смотрела на него, понимая, что спрятаться некуда, что, убив, в последний миг он все-таки ее отпустит, и она всплывет, неминуемо — на поверхность, в эту кухню, застынет меж предательских деревянных поверхностей, забитых посудой шкафов, ящиков с вилками, ножами, шумовками. Куда было деться? Под стол? Но он даже не покрыт скатертью. За занавеску? Но на кухонном окне висела белая кружевная оборка.
Ее учителем мог бы стать Теплый. Теплый научился прятаться сразу, почти с рождения. Раскатиться безвидным скатом, раствориться в струящихся клубах водорослей, закопаться в густой влажный песок, полууснуть. И слышать, и не слышать, быть и не быть — вот и ответ. У мальчика элементы аутизма. А ты бы, Инна Арнольдовна, детский психолог со стажем, ты бы, мать твою, пожила вот на этой голой кухне перед беснующимся краснорожим мужиком! Ты бы пожила!
Удар по столу кулаком.
— Ты можешь высморкаться, а не хлюпать!
Теплый, не выныривая, на автомате скользит в ванную, она бредет за ним, он улыбается, зорко глядя в черный кружок слива: ядовитозубый сапфир-аметистовый дракон затаился в поблескивающей кварцевой пещере и ждет добычу. Питается он исключительно реактивными стрекозами — скорость у такой стрекозы намного быстрее, чем у самолета.
— Тарелка опять… — гнев душил Колю — опять! Грязная. Ты что не видишь? Тут жирное пятно!
Тарелка летела на пол, входная дверь грохотала. Она медленно подметала осколки. Огненный мрак резкими слоями летел из Коли-дракона, но стоит начать возражать, полыхнет в лицо и сожжет. Глаза у Коли делались белыми, с каждым месяцем, годом вымывалась синева.