Тевье-молочник. Повести и рассказы
Шрифт:
«Никогда, — подумал я, — ты ничего умнее не говорил, честное слово! Теперь-то я душу отведу!» И хотел было выложить ей, Бейлке то есть, все, что на сердце накипело за весь этот день, но тут она как бросится мне на шею да как расплачется!.. У моих дочерей, будь они неладны, у всех такая уж натура: крепятся, хорохорятся, а когда прижмет, — плачут, как ивы плакучие. Вот, к примеру, старшая моя дочь Годл, мало ли она рыдала в последнюю минуту, перед отъездом в изгнание, к Перчику, в холодные края? Но что за сравнение! Куда ей до этой?
Скажу вам по чистой совести: я, как вы знаете,
— Нет, отец, не оттого я плачу. Я ни к кому претензий не имею. Но то, что ты уезжаешь из-за меня, а я ничем помочь не могу, — это меня огнем жжет!
— Брось! — отвечаю. — Рассуждаешь ты, как дитя! Забыла, что есть у нас великий бог и что отец твой еще в здравом уме. Большое, думаешь, дело для твоего отца съездить в Палестину и вернуться, как в Писании сказано: «И отправились и остановились», — туда и обратно…
Говорю это я, а про себя думаю: «Врешь, Тевье! Уж если уедешь, так поминай как звали! Нет больше Тевье!» И она, точно угадав мои мысли, говорит:
— Нет, отец, так успокаивают маленького ребенка. Дают ему куклу, игрушку и рассказывают сказочку про белую козочку… Уж если рассказывать сказки, то не ты мне, а я тебе расскажу. Только сказочка эта, отец, скорее грустная, чем интересная.
Так говорит она, Бейлка то есть. Дочери Тевье зря не болтают. И рассказала она мне сказку из «Тысячи и одной ночи» о том, как этот ее Педоцур выбрался, что называется, из грязи в князи, сам, собственным умом добился высокого положения, а сейчас стремится к тому, чтобы к нему в дом был вхож Бродский, и швыряет ради этого направо и налево тысячи, раздает крупные пожертвования. Но так как одних денег недостаточно, — нужно к тому же иметь и родословную, то Педоцур из кожи лезет вон, чтобы доказать, что он не кто-нибудь, а происходит из знатного рода Педоцуров, что отец его был крупным подрядчиком…
— Хоть он отлично знает, — говорит Бейлка, — что мне-то известно, кем был его отец: просто на свадьбах играл. Затем он всем рассказывает, будто отец его жены был миллионером…
— Это он кого же имеет в виду? — говорю я. — Меня? Если судил мне господь иметь когда-нибудь миллионы, так пусть считается, что я уже отбыл это наказание.
— Да знаешь ли ты, отец, — говорит Бейлка, — как пылает у меня лицо, когда он представляет меня своим знакомым и начинает распространяться о знатности моего отца, моих дядей и всей моей родни! Рассказывает
— По-твоему, — отвечаю, — это каприз, а по-нашему, — просто мерзость и безобразие!
— Нет, отец, — говорит она, — ты его не знаешь. Он вовсе не такой уж скверный, как ты думаешь. Но он человек минуты. У него отзывчивое сердце и щедрая рука. Стоит только попасть к нему в добрую минуту и скорчить жалостливую мину, — он душу отдаст, а уж ради меня и говорить нечего, — звездочку с неба достанет! Думаешь, я над ним никакой власти не имею? Вот я недавно добилась от него, чтобы он вызволил Годл и ее мужа из дальних губерний. Он поклялся, что не пожалеет ради этого многих тысяч, но с условием, чтобы они оттуда уехали в Японию.
— Почему, — спрашиваю, — в Японию? Почему не в Индию или, к примеру, в Падан-Арам{63} к царице Савской{64}?
— Потому что в Японии, — отвечает она, — у него есть дела. На всем свете у него дела. Того, что ему в день стоят одни телеграммы, нам хватило бы на полгода жизни. Но что мне от того, когда я — не я?..
— Выходит, — говорю, — как у нас в «Поучении отцов» сказано: «Если не я за себя, то кто за меня?» И я — не я, и ты — не ты…
Говорю, отделываюсь шутками, изречениями, а у самого сердце разрывается, глядя, как дитя мое мучается «в богатстве и чести».
— Твоя сестра Годл, — говорю я, — так бы не поступила.
— Я тебе уже говорила, — отвечает она, — чтобы ты меня с Годл не сравнивал. Годл жила в свое время, а Бейлка живет в свое… А от времени Годл до времени Бейлки так же далеко, как отсюда до Японии…
Понимаете, что означают эти странные слова?
Однако, я вижу, вы торопитесь. Еще две минуты, и конец всем историям. Насытившись до отказа горестями и муками моей счастливой дочери, я вышел оттуда разбитый и пришибленный. Швырнул наземь сигару, от которой я угорел, и обращаюсь к ней, к сигаре то есть:
— Пропади ты пропадом, черт бы тебя взял!
— Кого это вы так, реб Тевье? — слышу я позади себя. Оглядываюсь — он, Эфраим-шадхен, чтоб ему провалиться!
— Добро пожаловать! — говорю я. — Что вы тут делаете?
— А что вы тут делаете?
— Был в гостях у своих детей.
— Как они поживают?
— А как, — говорю, — им поживать? Дай бог нам с вами не хуже.
— Насколько я понимаю, — отвечает он, — вы очень довольны моим товаром?
— Да еще как доволен! Пусть господь воздаст вам сторицей!
— Спасибо, — говорит он, — на добром слове. Может быть, вы вдобавок к доброму слову подарочек преподнесли бы мне?
— А разве, — спрашиваю, — вы не получили того, что вам за сватовство полагается?
— Иметь бы ему самому столько, вашему Педоцуру! — отвечает он.
— А в чем дело? Маловато?
— Не так, чтобы мало, как от доброго сердца пожаловано.
— А именно?
— А именно… Уже ни гроша не осталось.
— Куда же это подевалось?
— Дочь, — отвечает, — замуж выдал.