Тигр Железного моря
Шрифт:
Тем не менее, когда Энни подошел к «Морскому флюгеру» поближе, у него неприятно засосало под ложечкой. По виду шхуны он понял, что за шесть месяцев она провела в море не более десяти дней. «Морской флюгер» будто окутывала печаль. Казалось, что с его безвольно застывших мачт свисал траурный саван. Краска на корпусе потрескалась, палубу ни разу не смазывали мастикой, паруса походили на лохмотья.
— А что с мотором? — застонал Энни. — Ведь мотор — сердце корабля.
— Да ни черта с этой чертовой механикой не случилось, — попытался успокоить его Барни.
Бернардо
Долтри взял его матросом. Как истинный сукин сын, Энни неустанно повторял, что взял его из чистого сострадания. Но главная причина такого «сострадания» заключалась в том, что Барни умел настраивать пианино, да еще и играть на нем.
Сейчас они стояли на борту «Морского флюгера». Шхуна была на якоре в северной гавани Яуматей, надежном убежище от тайфунов, — новом сооружении, рукотворной гавани с высокими мощными волнорезами из гонконгского гранита, установленными вдоль всего берега. Гавань кишела джонками всех мастей. Одна такая джонка кормила целую семью, а иногда и две, и три — по сути, клан. Убежище от тайфунов успело превратиться в маленькую густонаселенную деревушку, только вместо домов здесь были джонки, несколько старых лодок (торговых суденышек португальского типа с китайской оснасткой и грубыми парусами) и совсем немного западных парусных судов. Суда с паровыми двигателями не любили швартоваться в Яуматей. Это место облюбовали только хозяева джонок, рыбаки да еще такие оригиналы, как Энни Долтри. Ведь у него попросту не было денег, чтобы швартоваться в Ванчае.
Небо разъяснилось, выпустив на свободу медный диск солнца. Черная туча исчезла. Было тепло и, как всегда, чрезмерно влажно, о чем свидетельствовал полупрозрачный, насыщенный влагой туман.
Барни был по пояс голый, и его иссиня-черное тело блестело на солнце. Худоба делала его похожим на каркас из тонкой проволоки.
Энни сидел на гакаборте и осматривал свою шхуну, бывшую ему и отцом и матерью. Она имела весьма невзрачный вид. Вдыхая ее запахи, Энни был мрачен как черт.
— Мать твою, — прошипел он в сторону Барни. — Ты хотя бы в чистоте ее держал.
Барни засмеялся. В руках у него был молоток, и он колотил им по консервной банке, превращая ее в металлическую лепешку. За утро это была двадцатая по счету банка, но он не собирался прекращать свое занятие. Его дребезжащий смех звучал в унисон с ударами молотка.
— Да ладно, Энни, моя мамаша и мой капитан. Бог милостив! Ты, кэп, мне даже вшивой открытки не прислал.
Удерживая банку плоскогубцами, Барни треснул по ней кулаком. На ближайшей джонке, из конца в конец которой тянулись веревки с сушеной рыбой, ребятишки танка как завороженные наблюдали за тем, что происходит на борту у белых.
— А ты, сукин сын, что, не мог меня навестить?!
Барни засмеялся и продолжил колотить по банке. У него в запасе был их целый мешок. Струйки пота стекали у него со лба, просачивались сквозь седые бакенбарды и собирались лужицами в глубоких ключичных впадинах. Все его тело казалось иссушенным вечно дующими ветрами и палящим солнцем на просторах бескрайнего океана.
Энни провел пальцем по нактоузу, затем посмотрел на палец, как это делает горничная, проверяя, нет ли пыли на буфете. Он направился к двери салона, спустился по ступенькам вниз и заглянул внутрь. Втянул носом воздух. Вошел. Вот он, его дом. Карта на столе, любимое кресло, секстант, койка, почтовые открытки с разными видами, фотографии его детей. Пианино.
— Что, Барни, опиум перевозишь?
Барни продолжал колотить молотком. Энни снова втянул носом воздух. Для обывателя этот запах был лишь смесью сильного и неприятного духа камбуза, машинного масла, дегтя, краски, парафина, старого дерева. Все эти запахи могли легко скрыть любой специфический аромат.
Энни покинул салон, дошел до светового люка камбуза и посмотрел на Барни. Тот уже давно перестал смеяться и полностью ушел в работу.
— Барни, мы же с тобой не раз говорили на эту тему и решили, черт возьми, — никакого опиума, мать твою. У меня и так проблем по горло.
Радужное расположение духа Энни, связанное с обретенной свободой, рассеялось. Моряки склонны раздражаться из-за тяжелой жизни.
Барни встал, он возвышался над Энни на шесть футов и три дюйма. Вид у него был свирепый: в руке молоток, тело жилистое и блестящее от пота, на покрытом шрамами лице — ни тени улыбки. Кровь племени ашанти, похоже, бесследно растворила каплю белого человека, если она в нем вообще была. Барни заговорил:
— Твоя шхуна? Эту чертову шхуну ты называешь своей? Да она МОЯ, парень, ты понял?!
Энни молча смотрел на него.
— МОЯ, Энни, черт тебя дери!
— Ты что, Барни, опиумных лепешек нажрался?
Барни неистово замотал головой, отрицая пустые обвинения.
— Ничего я не нажрался. Мы заключили пари, и ты проиграл, посудина мне досталась. А теперь ты говоришь, что ничего этого не было?
Энни посмотрел на Барни, изобразив на лице крайнее изумление. Весь его вид говорил: «Барни, тебе пора в сумасшедший дом!»
— Ты, Энни, собираешься меня обдурить? Ничего у тебя, мать твою, не выйдет. Эта шхуна МОЯ. Я говорил тебе, хрен собачий, не суй голову в петлю, эти ублюдки сдадут тебя копам, я нутром это чуял, я предупреждал тебя.
— Предупреждал, предупреждал, — передразнил его Энни.
Руку с молотком Барни воздел к прояснившемуся небу, взывая к Богу:
— Будь моим свидетелем, Господи. Этот парень проиграл мне чертову посудину, а теперь от всего отказывается. Что же мне теперь делать, Господи? — Его горящие глаза ждали ответа.
Возможно, Бог ему ответил, потому что Барни вдруг успокоился. Затем он снял шляпу и достал из-за грязной ленты какую-то свернутую бумажку. Это был листок из школьной тетрадки, на котором карандашом было что-то написано. Барни отставил подальше руку, пытаясь прочесть текст. Голосом проповедника, разнесшимся далеко над пристанью, он прочитал: