Тихий Дон. Том 2
Шрифт:
Он не пошел и на похороны, с утра уехал за Дон и пробыл там весь день. Погребальный звон заставил его в лесу снять шапку, перекреститься, а потом он даже подосадовал на попа: мыслимое ли дело звонить так долго? Ну, ударили бы в колокола по разу – и все, а то заблаговестили на целый час. И что проку от этого звона? Только развередят людям сердце да заставят лишний раз вспомнить о смерти. А о ней осенью и без этого все напоминает: и падающий лист, и с криком пролетающие в голубом небе станицы гусей, и мертвенно полегшая трава…
Как
– Ну, ишо какого-то убитого с фронта везут! Сзади повозки служивский подседланный конь идет, привязанный на чумбуре, и едут нерезко… Один лошадьми правит, а мертвый под шинелем лежит. Этот, какой правит, сидит спиной к нам, не узнаю – наш хуторной или нет… – Дуняшка присмотрелась внимательнее, и щеки ее стали белее полотна. – А ить это… а ить это… – невнятно зашептала она и вдруг пронзительно крикнула: – Гришу везут!.. Его конь! – и, рыдая, выбежала в сенцы.
Ильинична, не вставая из-за стола, прикрыла глаза ладонью. Пантелей Прокофьевич тяжело поднялся со скамьи, пошел к двери, вытянув вперед руку, как слепой.
Прохор Зыков открыл ворота, мельком взглянул на сбежавшую с крыльца Дуняшку, невесело сказал:
– Принимайте гостей… Не ждали?
– Родный ты наш! Братунюшка! – заламывая руки, простонала Дуняшка.
И только тогда Прохор, поглядев на ее мокрое от слез лицо, на безмолвно стоявшего на крыльце Пантелея Прокофьевича, догадался сказать:
– Не пужайтесь, не пужайтесь! Он живой. В тифу он лежит.
Пантелей Прокофьевич обессиленно прислонился спиной к дверному косяку.
– Живой!!! – смеясь и плача, закричала ему Дуняшка. – Живой Гриша! Слышишь?! Его хворого привезли! Иди же скажи матери! Ну, чего стоишь?!
– Не пужайся, Пантелей Прокофич! Доставил живого, а про здоровье не спрашивай, – торопливо подтвердил Прохор, под уздцы вводя лошадей во двор.
Пантелей Прокофьевич сделал несколько неуверенных шагов, опустился на одну из ступенек. Мимо него вихрем промчалась в дом Дуняшка, чтобы успокоить мать. Прохор остановил лошадей возле самого крыльца, поглядел на Пантелея Прокофьевича:
– Чего ж сидишь? Неси полсть, будем сносить.
Старик сидел молча. Из глаз его градом сыпались слезы, а лицо было неподвижно, и ни единый мускул не шевелился на нем. Два раза он поднимал руку, чтобы перекреститься, и опускал ее, будучи не в силах донести до лба. В горле его что-то булькало и клокотало.
– Ты, видать, от ума отошел с перепугу, – сожалеюще сказал Прохор. – И как это я не догадался послать вперед кого-нибудь предупредить вас? Оказался дурак я, право слово – дурак! Ну, поднимайся, Прокофич, надо же хворого сносить. Где у вас полсть? Или на руках понесем?
– Погоди трошки… – хрипло проговорил Пантелей Прокофьевич. – Что-то у меня ноги отнялись… Думал – убитый… Слава богу… Не ждал… – Он оторвал пуговицы на воротнике своей старенькой рубахи, распахнул ворот и стал жадно вдыхать воздух широко раскрытым ртом.
– Вставай, вставай, Прокофич! – торопил Прохор. – Окромя нас, несть-то его ить некому?
Пантелей Прокофьевич с заметным усилием поднялся, сошел с крыльца, откинул шинель и нагнулся над лежавшим без сознания Григорием. В горле его снова что-то заклокотало, но он овладел собой, повернулся к Прохору:
– Берись за ноги. Понесем.
Григория внесли в горницу, сняли с него сапоги, раздели и уложили на кровать. Дуняшка тревожно крикнула из кухни:
– Батя! С матерью плохо… Поди сюда!
В кухне на полу лежала Ильинична. Дуняшка, стоя на коленях, брызгала водой в ее посиневшее лицо.
– Беги, кличь бабку Капитоновну, живо! Она умеет кровь отворять. Скажи, что надо матери кровь кинуть, нехай захватит с собой струмент! – приказал Пантелей Прокофьевич.
Не могла же Дуняшка – заневестившаяся девка – бежать по хутору простоволосой; она ухватила платок, торопливо покрываясь, сказала:
– Детей вон напужали до смерти! Господи, что это такое за напасть… Пригляди за ними, батя, а я смотаюсь в один момент!
Может быть, Дуняшка и в зеркало бы мельком посмотрелась, но оживший Пантелей Прокофьевич глянул на нее такими глазами, что она опрометью выскочила из кухни.
Выбежав за калитку, Дуняшка увидела Аксинью. Ни кровинки не было в белом Аксиньином лице. Она стояла, прислонившись к плетню, безжизненно опустив руки. В затуманенных черных глазах ее не блестели слезы, но столько в них было страдания и немой мольбы, что Дуняшка, остановившись на секунду, невольно и неожиданно для себя сказала:
– Живой, живой! Тиф у него, – и побежала по проулку рысью, придерживая руками подпрыгивающую высокую грудь.
К мелеховскому двору отовсюду спешили любопытные бабы. Они видели, как Аксинья неторопливо пошла от мелеховской калитки, а потом вдруг ускорила шаги, согнулась и закрыла лицо руками.
XXV
Через месяц Григорий выздоровел. Впервые поднялся он с постели в двадцатых числах ноября и – высокий, худой, как скелет, – неуверенно прошелся по комнате, стал у окна.
На земле, на соломенных крышах сараев ослепительно белел молодой снежок. По проулку виднелись следы санных полозьев. Голубоватый иней, опушивший плетни и деревья, сверкал и отливал радугой под лучами закатного солнца.
Григорий долго смотрел в окно, задумчиво улыбаясь, поглаживая костлявыми пальцами усы. Такой славной зимы он как будто еще никогда не видел. Все казалось ему необычным, исполненным новизны и значения. У него после болезни словно обострилось зрение, и он стал обнаруживать новые предметы в окружающей его обстановке и находить перемены в тех, что были знакомы ему издавна.