Тихий гром. Книга третья
Шрифт:
Разлив остатки на двоих с Тихоном и поглядывая на притихших баб, Макар поднялся, разгладил свои усы пшеничные и молвил торжественно:
— Ну, вот чего, родные мои. Мокроты понаделали тут бабы, хоть болотные сапоги надевай да броди, а лекше от того не стало и не станет. Потому долгие проводы — лишние слезы. А давайте-ка на другой бок подумаем. Счастье, оно, конечно, не конь, хомута на его не наденешь и не взнуздаешь, но Василий вполне может быть пока живой. Хоронить его погодим. Ежели тама всех не побьют, ворочусь и я непременно. А вы тута, — хитро подмигнул
— Гляди ты, ерой какой сыскалси, — воспротивилась перелому настроения Марфа. — Всех он одолел и домой воротилси! Коза вон с волком тягались, дык рога да копыта остались.
— Не каркай ты, Марфа, Христа ради, — остановил ее Тихон. — Дело говорит Макар. А слезы и впрямь поберечь бы не мешало поколь. Много их, знать, понадобится.
Макар между тем оборотился в угол, достал с божницы икону и, толкая ее в руки ничего не понимающего деда, попросил:
— Благослови мине, батюшка, да и прощаться станем.
— Куды ты заторопилси-то? — возразил дед, нерешительно принимая икону. — Утром благословлю да и поедешь. Негоже ведь после водочки под благословенье-то становиться.
— Э-э, батюшка, чего уж там! Какая это выпивка, счет один. Отец Василий вон полштофа принял да в храме после того Патьку нашу окрестил на страшной неделе, — настаивал на своем Макар. — Рано мы уедем, провожать не приходите. Теперь вот попрощаемся — и все.
Не стал дед противиться настоянию сына, хотя и поспешности его не понимал, и упоминание об отце Василии не одобрил в душе. Благословил он ратника, распрощались все, как полагается, и ушли.
А у Макара в душе творилось что-то неведомое и вроде бы неожиданное. Конечно, радости предстоящий отъезд не вызывал. Но и ни страха перед грядущим, ни горечи расставания с родными, ни сожаления о покидаемой мирной жизни — ничего такого он не испытывал. А витало над всем этим какое-то незнакомое и непонятное облегчение. Он долго не спал и не вдруг сообразил, с какой стороны явилась к нему эта легкость в столь не подходящий, казалось бы, момент.
Дарья всю ночь лила слезы, не давая подушке просохнуть, и это «отпевание» еще настойчивее торопило Макара выбраться из родной избы. Он до мельчайших подробностей вспомнил момент, как ужалил Кестер инженера Зурабова за то, что тот будто бы прячется здесь, в шахте, от призыва в армию. Как взбеленился Яков Ефремович от этих слов, как схватились они за пистолеты, как разнимали их, что говорил потом Зурабов — все вспомнил. И хотя сам он ничего не предпринимал для отсрочки призыва, где-то подспудно гнездилось в нем непонятное и почти неуловимое чувство неловкости, этакой пришибленности. Может, оттого манило его одиночество, оттого и на охоту из хутора сбежал…
В город выехали они с Дарьей до свету, словно бы воровски. Ребятишек будить не велел Макар. Влез на полати, на Зинку с Федькой поглядел пристально и, не тревожа их прикосновением, попятился назад, путаясь обутыми ногами в большой ватоле. После того протопал в горницу, склонился над зыбкой и, разгладив усы,
Зинка остается хозяйкой в доме. Ежели неустойка выйдет в ее хозяйских делах либо с Патькой не сумеет справиться, тогда пошлет Федьку к Настасье — на выручку ее позовет.
В розвальнях, заваленных сеном, лежал Макар по-барски — конем правила Дарья. Всю дорогу дивилась она поведению мужа. То он вскакивал и обнимал ее, то принимался неловко, неумело целовать заалевшие от морозца щеки, клещом впивался в мягкие губы и все уговаривал Дарью не ехать с ним на станцию, а довезти лишь до города и сразу вернуться домой.
Где-то на полдороге согласилась она с доводами мужа о том, что лишние часы толкотни на сборном пункте, ожидания отправки на станции ничего хорошего ей не принесут, а ребятишкам до поздней ночи одним бедовать придется.
Рассвет подступился незаметно, и был он серый, неуловимый какой-то, тягостный. Низкие лохматые тучи медленно плыли с запада, словно бы нехотя роняя крупные редкие снежинки. Так же серо и тоскливо было на душе у Дарьи. Хоть и согласилась она не провожать мужа до отправки эшелона, но сделала это вопреки своей воле и незаметно для себя искала какую-нибудь зацепку, чтобы отказаться от этого уговора.
— Слышь-ка, Макар, — молвила она после долгого раздумья, — враз да еще отсрочку тебе дадут? Чего ж ты пешком, что ль, домой-то воротишься?
— Х-хе, Дашуня, — усмехнулся Макар, — да нешто такое бывает, чтобы ружье стрельнуло, а пуля назад воротилась? Гляди ты, чего ей приблазнилось! Да ежели и выйдет какая заминка, так сам попрошу не ворачивать назад.
— Ой! — со стоном вырвалось у Дарьи. — До чего ж тебе вся родня надоела, а жена законная, знать, больше всех.
— Нет, женушка милая, никто не надоел. А совестно мне оставаться дома…
— Ишь, совесть его извела! — перебила Дарья. — Да то ли один ты в хуторе остался!
— Один и есть. Всех годков моих давно побрали, и помоложе какие, всех подчистили, и старшие тама многие. Всех я по пальцам пересчитал… А надысь бабка Пигаска мине у двора встрела, ровно до пяток глазищами пронзила да ехидно так спрашивает: «Волю-то не дешево, знать, купил, соколик?»
— Мало ли чего бабка сморозит, — возмутилась Дарья.
— Да не в ей одной дело и не в том, что другие так же могут подумать. А как глядеть в глаза овдовевшим бабам, как сиротам в глаза глядеть, скажи ты мне!
— Для того ты надумал своих сирот скорейши понаделать, а мине вдовой оставить?
— Не дури, Даша. Чего ж мы красивше других, что ль? Ведь я и так чуть умом не тронулси. До людей дело не дошло, а вот собаку Прошечкину пришиб ни за что ни про что…
— Да с чего ж бы это?
— Помолчи да выслушай все… Я и теперь в толк не возьму, для чего стрельнул по ей…
Дарья угнездилась в сене, как наседка, и, не перебивая мужа, выслушала его откровение до конца. Потом, вглядываясь в едва задернутую розоватой пленкой отметину от Гаврюхиных зубов на скуле у Макара, с усмешкой сказала: